— Наркотики? — сказал доктор. — Хорошо, отвечу. Вы говорите: золото, драгоценности... вы их видели? Немного старинной мебели — да она и сейчас еще стоит копейки. Не стану отрицать — ведь у вас есть материал, — я участвовал в этой афере. Но знаете, сколько денег мне отпускают на мои исследования? А чем я занимаюсь? На Западе у меня давно была бы своя собственная клиника, целый научно-исследовательский центр, сотни сотрудников, компьютеры, библиотека и... маленький музей современного искусства, который, кстати, там не облагался бы налогом, а здесь его даже приходится скрывать, — он усмехнулся.
— Избиратели, — сказал я.
— Что? — доктор поднял брови.
— Избиратели, — повторил я. — Доктор, вы по-разному произносите слово «Запад»: когда вы говорите о художниках, это слово звучит как проклятие, а когда о себе... Я слушал вашу вдохновенную речь и думал: кого вы мне напоминаете? И знаете, вспомнил: «Запад, клиника, центр...» В этой компании, — я кивнул на двух гангстеров, — вы похожи на американского политического деятеля районного масштаба. Нет, док, — сказал я и улыбнулся ему широкой американской улыбкой, — я не разбираюсь в психиатрии, чтобы читать истории болезней, я не разбираюсь в искусстве, чтобы правильно выбрать жертву, я не философ-марксист, чтобы отличить истину от добра, но я юрист и никому не позволю различать их за меня.
— Садитесь, — сказал доктор. Он взял со стола пачку «Данхилла» и подал Прокофьеву. — Дайте ему закурить.
Прокофьев взял из пачки сигарету, подошел ко мне, но когда он попытался вставить сигарету мне в рот, бешенство наконец прорвалось во мне, я отплюнулся от сигареты и только что не щелкнул зубами.
— Не нужно мне ваших блядских сигарет! — злобно выкрикнул я. — Не нужно мне всей вашей внешпосылторговской дешевки. И уберите от меня этого ублюдка, — я перевел дух, когда Прокофьев отошел от меня. — Пусть лучше этот ваш «горилла» залезет ко мне в карман, — сказал я, кивнув на охранника. — Эй ты, — сказал я ему, — достань у меня в правом кармане «Шипку».
«Горилла» вопросительно посмотрел на доктора, тот кивнул. «Горилла» со своей зверской ухмылкой подошел ко мне, вытащил у меня из кармана пачку.
— Успокойся, мальчик, — сказал он, поднося к сигарете зажигалку, — мы любим таких как ты. Такие ребята чистое золото. У тебя это быстро пройдет, — он попытался подтолкнуть меня к креслу.
— Убери лапы, — сказал я, — я сам сяду.
Я поднял скованные руки к лицу, поправил во рту сигарету. Я сел.
— Прокофьев, — сказал я, глядя на него снизу вверх, — когда ты умрешь, я поставлю на твоей могиле большую железную тумбу с пропеллером. Это будет где-нибудь здесь, неподалеку. Я знаю одно чудное место — оно напомнило мне наше счастливое детство. Тебе будет хорошо лежать там, под этой тумбой, Прокофьев.
— И все-таки, друг мой, мне придется решить за вас, что для вас добро, — сказал доктор. — А потом, когда вы будете здоровы, вы сможете возразить, если у вас еще останутся возражения. Это результат полученных вами травм. Но это вполне излечимо, Прокофьев. Сейчас вы не можете идентифицировать себя: не можете решить, где вы и где не вы. Он принимает вас за Прокофьева, — сказал он, обращаясь к Прокофьеву, — а себя за вас. Раздвоение личности, — сказал он, — расслабьтесь: я помогу вам воссоединиться, я верну вас себе, — он встал и увеличился до громадных размеров и навис надо мной, добрый, ласковый врач-великан с маленьким шприцем в руке, а потом мне стало легко и приятно.
Честное слово, я видел ее, эту пушинку, прилипшую к стеклу, просто прилипшую к стеклу, потому что не было ветра, чтобы сдуть ее. Не было ветра. Потом она все-таки очень медленно стала перебираться по стеклу. У переплета она снова застряла, да, кажется, она застряла там, зацепившись за край сухой отставшей краски. Потом я на что-то отвлекся — может быть, мы говорили с тобой о трупе, внезапно ожившем и вылезающим из-под машины. Труп, естественно, был не трупом, просто этот длинный долго лежал там без движения, поэтому мы его и обозвали трупом. Он что-то, наверное, ремонтировал там. Вот смотри, он, оказывается, что-то умел, этот убийца (тогда мы этого не знали), умел делать что-то человеческое, даже странно. Если б я встретил его в школе... О, это было бы совсем другое дело. В этом возрасте они проявляют свою сущность, свое истинное лицо, а не то, чему их учат потом. Например, Кипила или Прокофьев (его антипод) или Гена Долгов, но это уже совершенно другое — этот гений был напрочь лишен тщеславия, которое, может быть, Прокофьева и погубило, потому что Прокофьев мог бы быть очень хорошим человеком, во всяком случае до поры до времени он был честен. Но в определенных обстоятельствах... Да само его лицо: ведь суть человека выражается в его лице, не так ли? Нет, он не был красавцем, но у него было приятное, тонкое, интеллигентное лицо. Лицо внимательного человека. Нужны были особые обстоятельства, чтобы его поведение изменилось. Гену Долгова не могли изменить никакие обстоятельства — ему просто было ничего не нужно. Так вот Гена Долгов, я же говорю, это совершенно другое дело: конечно, он как и все уже в том возрасте проявил свою сущность, но дело в том, что она, эта сущность, такой же и оставалась и такой же проявлялась в дальнейшем — он ничего не скрывал, — чему бы его там дальше ни учили. Точнее, все, чему его научили, не скрыло, не изменило, не исказило его подлинной сущности. Теперь я удивляюсь: я стольких людей, хороших и плохих, просто негодяев, последних подонков или случайных прохожих, которые вообще ничего не значили в моей гальтской жизни все-таки иногда вспоминал, живя, учась и позже работая в Ленинграде, — разных вспоминал, а вот Гену, который, может быть, неведомо для меня оказал на меня когда-то сильнейшее влияние, не вспомнил, пока снова не увидел там, в Гальте.