И внезапный прилив ненависти красной краской заливает прилавок.
«Ее надо раздавить, эту невинность, — шепчу я и чувствую, что сейчас у меня лопнет голова. — Раздавить ее, раздавить, надругаться над ней».
Вот она снова — ресницами. Спелая пшеница шелестит, и сухие зерна сыплются на прилавок, в огонь. Вон какая у нее грудь. Ей не вынести этой плоти — возьми ее. Я говорю себе: «Возьми ее. Это как раз то что надо. Здесь столько лжи — хватит на всех. Возьми ее — она этого ждет. Это видно по ее невинно-блудливому взгляду».
Она опускает ресницы...
Далеко внизу слышится какое-то хлюпанье и железный гром, а в окно желтыми облаками, одно за другим, врывается летний смрад вместе с миллионами сверкающих мух — они торжествуют.
Внезапно доносится шум драки или борьбы и потом — истошный женский вопль:
— Мертвая, мертвая!
Я был болен, и только что отошел мой бред, чтобы смениться другим, была страшная жара и вечер, когда уже сгустилась тьма, и это было не здесь, но мухи... Вот разве что мухи.
На подоконнике стоит стакан с какой-то мерзостью. Я хватаю его и выплескиваю тухлятину за окно. Через несколько мгновений внизу я слышу легкий всплеск — и наступает тишина. Я представляю, как все там, внизу, задрав головы, смотрят с удивлением и уважением на верхние окна. Вряд ли там кто-нибудь есть, но мне хочется вызвать у них обожание. Я иду на кухню и набираю полное ведро воды. Я медленно выливаю воду из окна, и облака вони оседают, открывая мне этажи. Зато снизу раздается взрыв проклятий и оскорблений, и изо всех окон высовываются любопытные. Я отхожу от окна.
Я просто отхожу от окна. С грязным стаканом в руке. Не было ведра и не было последующих криков, просто кто-то внизу захлопнул мусорный бачок, а я выплеснул за окно застоявшуюся воду. Это — болезненное состояние, раздражение, жара, безветрие. В это время, слава Богу, зазвонил телефон, и у меня появилась причина выйти из комнаты.
Когда в полутемной прихожей снимаешь телефонную трубку, всегда кажется, что она будет холодной, но, сняв, я почувствовал ее пыльную сухость. Мне не хотелось прикладывать ее к уху, но и на расстоянии сантиметра ощущалось ее тепло. И ни звука оттуда, только волны жара с частотой дыхания обдавали мне ухо.
— Эй, алло! — сказал я в трубку. — Алло!
Никто не отвечал.
— Эй, кто там? Алло, отзовитесь! — крикнул я.
Ничего.
— Ну тогда повесьте трубку и позвоните из другого автомата, если вам вообще охота звонить, — сказал я и повесил трубку.
Я вернулся в комнату, и жара опять принесла мне снизу вонь, грохот, и истошный женский крик. Не то было, не то не было, мне уже казалось, что я слышу его сейчас.
— Мертвая, мертвая!
«Не прекращается, — подумал я. — Наверное, от жары так всегда».
Крик раздавался с правильными интервалами: сначала два крика, потом тишина, потом какое-то хлюпанье, потом опять два крика и опять тишина. Как будто кто-то склеил магнитофонную ленту в кольцо, и теперь с какой-то неизвестной мне целью прокручивает его. Эта лента крутилась в моем мозгу, я нервничал.
В прихожей опять зазвонил телефон, и я обрадовался этому как развлечению.
— Мертвая, мерт... — услышал я и закрыл дверь. Я снял теплую трубку. Она опять молчала.
— Эй, разродись! — крикнул я. — Ну ты, скажи что-нибудь или спой, если тебе нечего сказать.
— Как портит человека жизнь, — сказал я, вешая трубку, — когда-то я был так вежлив, а теперь...
Но это было чистое ханжество, и оно доставляло мне удовольствие.
Я снова вернулся в комнату. Теперь за окном уже ничего не раздавалось, и даже вони было как будто не столько. Я пододвинул стул, сел и задрал ноги на подоконник — поза, к которой я за последнее время привык. Я закурил.
Ломаной чертой горизонт городского пейзажа пульсировал на краю земли, и в красном трагическом закате черный ангел на куполе церкви нес перед собой пустые руки — в них не было креста. На фоне огненных перьев черный ангел, воздевший пустые руки. Зачем?
«Это справедливо, — подумал я, — справедливо. В благоустроенном обществе Вера уже ни к чему».
Я не стал развивать эту мысль, если это мысль. Я подумал о телефонных звонках, которые могли что-нибудь означать, а могли и не значить ничего, но в моем положении, а более в моем состоянии... Что за манера, молчать в трубку? Для чего? Может быть, проверка? Кто-то проверяет, дома ли я или где-нибудь в другом месте.
А может быть, я здесь вообще не при чем? В час, когда раскаляются крыши и под ногами плавится асфальт, и яркий шелк сбегает и переливается на зыбких округлостях: там — ничего. Посмотришь — увидишь загорелые ноги, обнаженные до бедер, загорелые руки, обнаженные до плеч... посмотришь и подумаешь: она была на Юге. Подумаешь — и сейчас же забудешь. Кажется, там все время что-то мелькало впереди и двоилось и расплывалось перед глазами. Так что, может быть, дело не во мне?