К середине дня они обобрали квартиру Мадам Снеж и разбили в ней штаб-квартиру из трех карт, стола и стула, — временное местонахождение американского представительства в зоне зла. Джип накрыли брезентом в сарае на заднем дворе, четверку бойцов расквартировали в сенях, а связной мотоциклист встал караулом над своей еще не остывшей машиной. Сквозь не завешенное окно, на миг оторвав взгляд от красных конвертов, Полковник увидел, как небо темнеет к снегу, и встревожился, он приглядывался к своему совершенно секретному маршруту через всю нацию, изучал неразборчивую схему и шифр. Удовлетворенный, подал знак капралу, тот быстро извлек три мантии. Полковник, приземистый, плотный, выпускник технического института, блестящий инженер, мыслил пунктирными параболами, рассуждал тонкими красными линиями и, будучи одинок, перегружен был работой и коротковат в коленях, дирижировал расползавшейся оккупацией. Если не считать серебряного орла, пришитого над кармашком его черной мантии, он мог быть старшиной присяжных, отмеченным выступать перед высшим законом. Еще раз тщательно прочел он письмо с инструкцией, постукал авторучкой по голому дереву, затем выронил бумагу в нагреватель в углу — открытую банку горящего топлива. Бургомистр, херр Штинц и я стояли в углу, поскольку приемной здесь не было, глядя на все эти приготовления, а на холоде снаружи, один бродил взад-вперед и ждал Миллер, заключенный, думая о милых детях и прелестной своей жене.
Мужчины в мантиях бормотали вместе в дальнем конце комнаты за столом, а мы втроем, свидетели, ждали, пока тонкая сажа от горящей банки не осядет на пол, стены, не соберется на двух вещевых мешках Полковника и на аккуратном рядике трескучих армейских башмаков. Карты, свежеприкнопленные к стене, темнели, и промозглость в воздухе ухудшалась посулом снега, сажа пятнала сало на походных котелках Полковника, привязанных к скатке. Один капрал разок обернулся:
— Никаких разговоров здесь. — И мы не поняли, ибо лишь Полковник говорил по-немецки. Затем, после краткой тишины, Полковник, кажется, вспомнил.
— Боже мой, капрал, принесите мой пистолет — и еще прихватите мою трубку. — Молодой человек, приподняв черный подол над башмаками, разок нахмурился нам, свидетелям, и порылся в одной маленькой грязной котомке. Затем — пауза, пока они возились под его мантией, вооружая его, и он закуривал трубку, его черная ряса и загрубелые руки не гнулись от холода. Белая каска мотоциклиста перемещалась туда и сюда поперек окна, разрозненные снежинки падали ему на полевую куртку.
— Бургомистр, — вызвал капрал, и перепуганный старичок шагнул на скамью подсудимых, напрягся перед опасным вопросом.
Полковник занял свое место и заговорил:
— Сколько вам лет?
— Э, что-что?
— Ваш возраст, возраст.
— Мне шестьдесят один. — Бумажный воротничок его увял, должностная перевязь провисла на талии, и он боялся.
— Где вы родились?
— Прямо здесь, вот в этом самом месте.
— Я так понимаю, вы ведете нечто вроде записей гражданского состояния.
— Вел, да, все верно, очень красивым почерком. Но их больше нет, сгорели, снарядами разбомбило мой дом, вжик, вжик, и в опавшем стекле пламя разбежалось, поэтому все мои бумаги пропали.
— Ну, мне хочется кое-что знать, — Полковник глянул в свои заметки, — о человеке по фамилии Миллер.
— Я с ним много лет знаком, жену его знаю, детей.
— Так, а правда то, что он был пастором?
— Пастором? Ах да, пастор.
— Но больше нет?
— Больше? Ну, активно — нет, война, не думаю, что много людей готовы слушать…
— А он хотел перестать быть пастором?
— Ну, в этом городке много неурядиц было, мы страдали…
Я выкрикнул из угла:
— Он и есть пастор.
— Тихо, молчать, эй вы там.
Затем вперед выступил херр Штинц, — под мышкой у него букварь, — улыбаясь, и бочком заслонил собою Бургомистра.
— Если позволите, — произнес он.
— Ну, что такое?
Штинц сделал шаг еще ближе, очки сжимали ему переносицу.
— Херр Полковник, думаю, что вам, вероятно, следует принять во внимание, что появилось, так сказать, новое евангелие, война изменила то, что человеку могло б хотеться проповедовать тупому народу, — слышали чужие уши, новое евангелие штукой было очень крепкой, даже его жена ничего не могла с Миллером поделать.
Полковник долгое мгновенье взирал на Бургомистра.
— Это правда? Миллер переменился?
— Ну, все, война была делом трудным, но, — старик поймал себя на том, что пялится на орла у Полковника на груди, и тот, казалось, тлел фосфоресцирующим отливом, — но я одинок, я его не так уж хорошо и знаю, он уезжал… — Орел сделался ярким, и старик вытер себе подбородок, попытался застегнуть перевязь потуже, — но я думаю, может. Он и впрямь переменился…
— Он не переменился, — сказал я.
— Этот упертый, — прошептал офицер капралу, показывая на меня, и судьи удалились. Снег валил сильней, мотоциклист накрыл свою машину дерюгой.
— Я думаю, — произнес Полковник, — что дело закрыто, но нам бы лучше действовать справедливо, отлично было бы произвести на них впечатление нашей дотошностью. — Поэтому весь остаток дня, пока снег густел, а мы ждали в углу, пока один из капралов вел записи, а в банке кончалось топливо, образовалась долгая очередь гражданских, и один за другим все горожане входили в темную комнату, их допрашивали и отпускали в лютый холодный вечер. Наконец пришло и ушло все население, поперек подвального окна, где ждал Миллер, задвинули стальные перекладины, и Полковник развернул свою скатку и улегся в глубокий густой мех переспать ночь. Долго еще после Бургомистр винил во всем сиявшего орла:
— У него такие жуткие кривые когти и острый изогнутый клюв с кошмарными красными глазами. Вот что он со мною сделал.
Полковник встряхнулся ото сна перед зарею, ровно в пять по часам у него на запястье, точным, как микрометр, и в одном сером белье, накинув лишь длинную полевую шинель на овчине, ввалился в дневную работу. Перемещаясь по темным сеням, где лежали его бойцы, он оставил у каждого по яркому холостому патрону и разрядил их оружие от боевых, осмотрев каждый смазанный патронник и серебристый вихрящийся канал ствола. Вернувшись в длинную голую гостиную, наполнил банку топливом и, сгорбившись в громадной курчавой шинели, заварил себе котелок черного кофе, согревая — покамест — руки над язычком пламени. Бургомистр, Штинц и я спали вместе в углу, капралы глубоко погреблись в своих походных раскладушках, а в полуподвале, в ловушке меж куч обломков Миллер дожидался того, чтобы увидеть утро сквозь узкие щели. Полковник занялся истрепанной грамматикой, походный котелок отложил в сторону, чтоб вымыли, а подчиненным дал поспать еще час. Наконец, за десять минут до шести, он залез к себе в пожитки и извлек свою лучшую пилотку, бляху надраил тряпкой, оставил ее в готовности перед важным часом, а затем протопал наружу. Его следы стали первыми в снегу на заднем дворе; он первым взломал воздух, все еще тяжелый как бы от ждущих хлопьев. Проток сильно смердел паразитами и шлепающей резиной, из-под влажного снега торчали черенок сломанных граблей и наждачный круг, из труб на другом берегу не шел никакой дым. Рукояти плугов, деревянные древки, запекшаяся керамика, челюсти деревянных тисков, старые лоскутья кожи наполняли старый сарай, куда под брезент поставили джип, и по земляному полу расползалось пятно густого зеленого масла. Две доски, приколоченные вдоль тонкой стены, что некогда служили верстаком, были голы — ибо все куски металла, инструменты, железные шестерни переплавили на снаряды, — голы, если не считать линялых розовых штанишек, оставленных на одном его конце, съежившихся до размеров кулака. За Полковником захлопнулась дверь, он пошарил в сарае, подумал о той фройляйн, кому штанишки эти принадлежали, застуканной с длинными косами и яркой улыбкой, затем влез в джип и вытащил еще одну винтовку, яркую и чистую. Запах кур, старых трав, плесени, смешанный с маслом, — и слышал он, как плещет низкая вода в протоке, сочась через слои и обрывки тонкого льда. Полковник проверил шины, еще раз оглядел сарай, потом через неухоженный белый сад вернулся в свою штаб-квартиру.