Выбрать главу

— Придется что-то поменять. Переместить технику, оружие и все остальное в Штаб Два.

— Штаб Два?

— К Снеж, идиот, за пансионом Снеж.

Память у Фегеляйна была лягушачья — презренная слепая зеленая бородавка, кому все базы, все слова были одинаковы.

— Несите малый печатный станок, движок, несите все материалы для брошюр. А, да — и еще известку.

— Вождь, на машине, думаю, ехать можно будет завтра.

— Штумпфегль, да ты, может статься, въедешь на ней в проток с десятью американскими пулями в толстом твоем брюхе, выпущенными хорошо вооруженными жидовскими бандюганами, глупый жирный ты младенец. Не думай, понимаешь ты это или нет, — не думай о машине, не думай ни о чем, кроме того, что мы сейчас должны сделать. Ночь еще не кончилась, толстяк Штумпфегль, я не хочу, чтобы тебя подстрелили. Нам сегодня ночью предстоит отравить своею печатью много Anglo-Schmutzigs[37]. Поэтому, пожалуйста, просто займись делом. — Я кивнул, забыл свою горячность и вновь скользнул во тьму. Фегеляйн принялся читать письма.

В лампе затрепетало масло, потребленное и потребляющее, и, покуда горело оно — несколько сбереженных капель на дне жестянки, — окутывало саваном стекло, и под пленкою пламя было тусклым. После изрядного глотка бутылка — горлышко у нее сколото, — наполненная и перенаполненная, оставлена была на полу, письма мертвого человека отброшены в сторону, для чтения признанные негодными, и собраны клочья, узелки, вырезки и литеры. Патриоты, дурень и лудильщик, приступили к работе на власть. То не была пьяная выходка. Труден пришелся им час в то время ночи, худшая ночная пора для всякой всячины и порядка sat особенно после убийства человека и такого близкого сна. Свет ярок, ставни задвинуты, тайна, какую трудно хранить тупым умам, оружие разбросано, труд мелок и тяжек, наитруднейшее время ночи; то был час испытать приспешников.

В переулке у типографии стояла тяжелая тележка, и Фегеляйн, более из двоих проворный, совершал поспешные ходки с катушками ниток, скрепками, иголками, мелкими ношами бумаги и старыми пузырьками чернил. Думал он о свидетеле и персте обвиняющем, видел скамью присяжных и непредсказуемого судью в черной мантии. Всякий раз, как ронял он ношу свою, такую легкую, однако ж необходимую, на дно тележки — подымал голову к небу и опасался разоблачительной зари. Некому тут было доверять. В типографии паутины меж печатными станками висели густо, бутылки подле конторки громоздились выше, а старые разломанные заголовки — обычные металлические слова — разбросаны были по полу.

Штумпфегль, жирный и замерзший, вынес маленький пресс к тележке и передохнул. Он вынес к тележке тачалку и подождал, уже опять под фонарем, пока не закончит его друг. Штумпфегль, бывший ординарец и карьерист, истязатель и исполнитель, таил — под беспощадной своей медлительностью — память и доблесть своего почти-самоубийства. Месяцами ранее он упустил возможность — пусть и был кандидатурой лучше Феге-ляйна. Штумпфегль, сорокадвухлетний, нахрапистый, рядовой, был захвачен в плен солдатом из Нью-Йорка, представленным к награде за храбрость, когда забрел, оглушенный, в Штаб-Квартиру Американской Разведки, учрежденную для пропагандистской работы. Признав Райхзолъдата, американец незамедлительно отвел Штумпфегля в лазарет — помещение с конторским шкап-чиком и флюороскопом. Они быстро поместили здоровяка под бдительное око научного исследования — и точно: внедренный гораздо ниже талии, между сигмовидным изгибом его ободочной кишки и концом ее, смогли увидеть серебристый предмет — капсулу Райхсгайста, вместилище блаженной смерти. Час спустя — и на глазах у врача и солдата — слабительное, которым они напоили изумленного пленного, сработало, и последняя надежда Штумпфегля ринулась — во мгновенье пытки — вниз по сточной трубе уборной. Он выжил, с мягкой болью в том месте, где было, и обрел свободу, дабы вернуться к новой жизни.

— Я закончил, только краска осталась. Надо спешить.

Штумпфегль медленно вынес к тележке банку известки, пристегнулся ремешками меж тяжелых оглобель, и с Фегеляйном, который катил мотоцикл, они пустились по темной улице.

Бургомистр уснул, покуда в его грезах гарцевали и щебетали смутные белые зверюшки. Миллер пожелал ему боли, взбрыкнул острыми своими каблуками и улетел — и тут же вернулся с Полковником за спиной и винтовкой под пузом, дабы изводить бедную клячу, взмыленную и натруженную возрастом. На глазах у него был белый носовой платок, ноги связаны, а все те животные юности и смерти, исторические звери, танцевали вокруг, глазея. Холодно было, а кухня пуста.

Герцог и мальчик уже спустились полпути по склону к учреждению, где за кустиком городских девчонок прятался мешок. Танцевальная музыка в пакгаузе внизу прекратилась, единственные огни погасли. Трость поднялась еще раз, и дитя, изгвазданное грязью, безуспешно попыталось удрать. За пакгаузом ноги задрал какой-то спящий.

— Почти пришли. Но давай попробуем быстрее, а? — Чем скорее Фегеляйн старался идти, тем больше трудностей было у него с машиной. Однакож понукал он — и оскальзывался. На их дорожку впереди упала тень шпиона.

Призраки у протока смотрели все разом — головы в танковой башне сбились вместе, а дух Ливи выползал из темной воды к ним навстречу. На горло безголовой конной статуи в самой середке городка села костлявая птица, и дымка пала на серый безбокий шпиль подле автобана.

Новые часы на запястье у меня показывали три. Все почти что завершилось. Завтра верные узнают и станут благодарны, а о неверных позаботятся. К завтрему это первое убийство захватчиков станет общественной вестью; силу скорее покажет не сопротивленье, а вот это. Шаги мои раздавались отзвуками в темноте у меня позади, где-то вышел изменник, а затем, когда меня обуяло новою энергией, я достиг пансиона. У городка этого не было особенного значения, когда вступил я в парадное, ибо все городки были городками земли, деревеньками, где леность родит веру, а захватчики — ненависть. Однако городок этот я знал, и в дни власти всегда бы вернулся, поскольку ведал каждое разочарованье, каждую барышню, каждый безмолвный подъезд. Принялся подниматься по лестнице — и на следующей площадке знал, что жилец второго этажа покамест не возвратился.

Мой порядок — новая кампания — был спланирован и начался. Кампания распространялась, в замысле и подробностях, до границ земли, нацеленная на успех. Первоначальный удар нанесен, враг вышиблен из седла, и осталось разобраться лишь с воззванием и разоблачить изменника в наших рядах. Я открыл дверь и увидел ее теплые девические руки.

Казалось, она проспала лишь миг, и постель там, где был я, еще оставалась тепла.

Двумя этажами ниже во сне заворчал Счетчик Населения, рубашка выбилась из брюк, мокрых хоть выжимай. Они танцевали ему по ногам, такие они были теплые.

Мягко откидывая покровы, она медленно перекатилась, думая о моей теплой смуглой груди.

Тихонько заговорила:

— Ложись в постель, Цицендорф. — Ей хотелось снова заснуть.

Казалось, она забыла, изобильная эта Ютта, где я побывал, любовь без смысла. Я сел на стул лицом к кровати.

Затем, накручивая себе волосы на кончики пальцев, потягивая колени, она вспомнила.

— Сделано?

— Конечно. Упал он легко, как утка, этот районный комендант. Теперь он в болоте, вместе со своими.

— Но как вы его остановили?

— Бревном. — Я нагнулся и ослабил башмаки. — Его остановило бревно. Ты бы подумала, что, когда он с ним столкнется, быть может, перелетит через него приятной дугой или хотя бы изящной кривой. Но все не так. Он со своей машиной просто опрокинулся через него, спицы, фара и каска полетели куда ни попадя. Кончина коменданта лишена всякой помпы!

— Тебе ничего не грозит? И теперь можно забраться сюда и согреться.

Ютта опасалась холода, как некогда боялась она солнца Настоятельницы.

— Еще нужно выполнить весь оставшийся план.

Штинц подталкивал дитя вперед любящими руками, и безмолвно карабкалась она вверх по ступенькам.

— Тебе нельзя никому рассказывать, что ты видела, а то месяц рассердится, — и она скрылась в темноте.

вернуться

37

Ангпо-подонки (нем.).