Здание криво и безмолвно клонилось в ряду черных испятнанных фасадов, а мимо задней ограды его опорожнялся проток; на углу, где боковая улочка встречалась с пустой дорогой, высилась мешанина стального шпиля. Когда мимо задернутых штор проходил мальчишка в черной военной фуражке, кожаных подтяжках и коротких штанишках, Мадам Снеж алчно выглядывала в щелочку, а затем вновь отступала во тьму. В третьем этаже дома располагалась квартира Счетчика Населения, который оставлял, отшвырнув, свою каплющую накидку в нижних сенях. В четвертом этаже проживал херр Штинц, одноглазый школьный учитель, а над ним со своими детьми и обесцвеченными растениями жила Ютта, сестра Мадам Снеж. Херр Штинц раньше состоял в оркестре и допоздна играл теперь на тубе, а ноты падали на брусчатку, напоминая топот жирных марширующих ног. А вот жилец во втором этаже отсутствовал.
— Пойдемте, — сказала Мадам Снеж Баламиру, — входите. Тепла комната вообще-то не дает, но долой ваше пальто. Вы дома. — Баламир знал, что он не дома. Глянул на столик с рядами игральных карт и на единственное позолоченное кресло, посмотрел на красочные фигуры, где Мадам Снеж играла одна. Он тщательно оглядел дворцовую залу и подивился дубовым завиткам над дверью с занавесом и вышине паучьего черного потолка. — Сядьте, — произнесла Мадам Снеж, боясь дотронуться до его руки, — садитесь, пожалуйста. — Но он не стал. Он никогда не садился, если кто-то мог его увидеть. Поэтому замер посреди комнаты, а отставший в росте котик терся о его ногу. Служитель, на лицо надвинута шляпа, а калоши толсты и слишком велики, вручил Мадам Снеж пачку потрепанных бумаг и ушел, как тень. — Чаю выпьете? — Он глянул себе на руки, увидел исходящую паром воду и единственную чаинку-звездочку, что медленно кружила у самого дна чашки. Он видел, как медленно расходится бледный цвет, подползает по фарфору к его пальцам, смотрел, как вращается звездочка, а чашка кренится, словно месяц в небе. Но пить не стал. Маленькая женщина наблюдала за ним краем глаза, свет почти погас. Волосы у него жестки и косматы, и он не желал пить ее чай. Внизу, в погребе, Баламир вновь надел пальто и стоял, покуда она спешила назад, вверх по каменным ступеням, ибо он ощущал холод. — Спокойной ночи, — сказала она и повернула латунный ключ.
Ребенок Ютты, ботинки развязаны, а губы побелели, бежал по тропке среди обломков, спотыкался о камни, миновал нависавшие железные подоконники и разбитые окна, пытался рыдать и стремился дальше. За ним следовал мужчина, размахивая тростью, вглядываясь в темноту. Малыш пробежал мимо стены, заляпанной дырами и пальцами какого-то мертвого защитника, а позади ребенка мужчина кашлянул.
Мясная лавка закрывалась, и с крюков свисало несколько непроданных холодных прядей плоти, ощипанная кожа и ползучие вены оставались неосмотренными, висящими, но без официальной санкции. Ребенка за колено прихватила проволока.
Городок на насесте обугленной земли, более не древний, у его единственной конной статуи отчекрыжены голова и ноги, набивал себе брюхо забредшими нищими и под покровами злого серпа луны оставался костлявым. Грохочущие поезда поворачивали обратно при виде загибавшихся рельсов, распускавшихся в сырой весне на краю городка напротив горки, а поля, истоптанные орудийными ядрами, пятнала уединенная нужда зверья и человека. Пока старые семьи возвращались вновь прихорашиваться на берегах протока или гулять поодиночке облаченными в черное, заключенные гуськом тянулись наружу по горкам — либо именами на проездном ордере, либо, если такой билет потеряли, просто как несочтенные номера. Когда какого-то старика скрутило помирать в ужасном кашле, Ютта предала своего утраченного мужа и вновь понесла. Городок без стен и баррикад своих, пусть по-прежнему и бивуак тысячи лет, съежился в собственном костяке и разложился, как бычий язык, почернелый от муравьев.
Стрелочник, препоясанный одеялом в плетеном кресле, курящий трубку, словно миску с кашей, властвующий над железнодорожной станцией и видом пустых скамей, более не воздевал красную руку и не оттягивал вниз желтую, и никакие огоньки не моргали уже перед его заплывшими жиром глазками, бередя воспоминанья о войне 1914 года. Нечего было ему съесть и нечего сказать, а все стены вокзала разрисованы были черными мужчинами в крупных шляпах и накидках. Реликвии серебряных кинжалов уже сперли из женской обители и заложили на хранение в сундуки с фотографиями или увезли в чужие края. Колокола никогда не звонили. Костры, горевшие вдоль обочин, и навозные кучи, тлевшие на мызах, полнили воздух и переулки, пустые лавки и кладовые едкой вонью плесени.
Бургомистр с его выцветшей красной перевязью был чересчур слеп, уже не мог присматривать за анналами истории и ходил голодный, как прочие, с памятью, вытертой с его порога. Их могучих лошадок костлявой бельгийской породы, тусклоглазых чудищ старой силы, экспроприировали с акровых мыз таскать повозки с боеприпасами, и все они сгинули, кроме одного серого зверя, что возникал то там, то сям по каменным улицам, бесхозный, пасясь в канавах. Черными ночами пугал он Бургомистра и топотал, неподкованный, по нагому саду, с каждым днем все тощее, все дичее. Детвора каталась на конском хвосте и скиталась мелкими бандами в картонных тевтонских шлемах по тесным пределам городка, лица исцарапаны, ногти отросли. У гробовщика больше не было жидкости для трупов; городская медсестра состарилась и растолстела вообще безо всякой еды. По ошибке кое-кто пил из отравленных колодцев. Знамена валялись в грязи, никакие свитки узорчатых слов не стекали с линотипа, и лишь из тубы херра Штинца слабо звучал среди ночи глас городка. Ведра песку, взметнутые мелкими мера зорка вши мис я серыми бомбами, расплескались по облупленным стенам и забрызгали истертые пороги, на которых куры оставляли испуганные следы. Гниющие мешки с песком убили сорняки, наполнили воздух затхлостью мешковины, а распадаясь в ничто, оставляли на почве белые кляксы.
Горожане наблюдали, как отряды мужчин уходят маршем прочь, а позже возвращаются с венерическими болезнями, или у них с черепов отчиканы уши. Однажды ночью ошарашенные глаза наблюдали, как на стене замка вспыхивает в дыму герб, как будто бы знамение, вокруг коего они сберутся, как от них этого ждали, ради своих сынов или восплачут горькими слезами. Бургомистр продулся в карты, казням свидетельствовал с закрытыми глазами, и в мозге его толстых костей городок скукожился. Все торги проводились вручную, с жирных стен банка скололи текучий шрифт, а зарешеченные окна учреждения загустели от паутин. Перевернувшийся танк на северной дороге все еще кишел призраками, которые покидали его ночью и свешивались со стен протока попить.
Замкнув натуго рот, сидя за оклеенным афишами окном вокзала, Стрелочник видел, как по выдранным рельсам мчится мальчишка, и видел, как за ним следует мужчина с палкой для ходьбы, тень его длилась в свете вокзальной свечи. Ютта ждала со своей голодной малюткой, качая ее вверх-вниз, — та скакала у нее на колене. Влажная вонь реки перекатывалась через солдатские гамаши и брюки, оставленные в парадных, а корова, валявшаяся дохлой в поле, выглядела мраморной. В скудном свете дня Мадам Снеж горбилась над своими картами, и серебряные блюда, кубки и громадные чаши чернели от налета и густели пылью. Безжалостный свет показывал каждый дом в чисто красном или тусклом песчаном цвете, а длинные обгоревшие балки и пепельные овины были черны. Зелень капусты побелела, и меленькие автомобильчики, застрявшие и пробитые на обочине, были кроваво красны. Все носили серое, и по плечам их вздернуты были пустые патронташи. Они клянчили, выстраиваясь в очереди за едой, и колотили себе во лбы кулаками.