И на самом деле, много хороших часов провел Глеб Алексеевич Салтыков, создавая для своей будущей молодой жены это гнездышко любви, конечно, не без значительной доли эгоистического чувства, сосредоточенного в сладкой мечте осыпать в нем горячими ласками, избранную им подругу жизни. Мечты его были, как мы знаем, разрушены, и он не любил эту комнату и за последнее время избегал входить в нее.
Для Дарьи Николаевны она была комната как комната. С первых же дней брака она заставила ее окна, на которых были дорогие гардины, банками с соленьями и вареньями, для домашнего обихода, так как более крупные запасы хранились в кладовых. Эта профанация «гнездышка любви» до боли сжала еще не разочаровавшегося в жене сердце Глеба Алексеевича, но он не подал виду и не сказал жене ни слова. Да она и не поняла его. Ей не дано было в удел тонкое чувство и уменье понимать в других его проявление. В убранстве комнаты она не прочла думы ее убиравшего.
— Тебе нравится, Доня? — ввел ее в готовый будуар Салтыков, еще будучи женихом.
— Да, ничего, только, кажется, холодна эта комната…
— Почему? — воззрился на нее Глеб Алексеевич.
— Да печи нет…
— Как нет, но она закрыта драпировкой.
— И к чему это, ведь так и спину погреть нельзя.
— Можно снять, — упавшим голосом сказал Салтыков, пораженный такою оценкой убранства комнаты, над которым он думал столько времени в которое вложил, как ему казалось, столько изобретательности и вкуса.
— Нет, зачем же, оставь так, там видно будет.
Вступив в дом хозяйкой, Дарья Николаевна не преминула, однако, снять драпировку, и изразцовая печь белым пятном выпятилась наружу, внося в убранство комнаты бьющую в глаза дисгармонию. Глеб Алексеевич, увидев разрушение дела не только своего ума, но и чувства, даже побледнел, и до крови себе закусил губу, но не сказал ни слова, как не сказал и потом, когда на окнах появились банки и бутылки. Тогда он сделал это из чувства деликатности любящего человека, но потом понял, что все равно его бы не поняли, что его слова были бы «как стене горох», по словам русского присловья.
— Не мечите бисера перед свиньями, да не попрут его ногами! — вспомнилось ему.
В этот-то будуар и прошла Дарья Николаевна. Она стала ходить из угла в угол, но думы ее были все еще всецело сосредоточены на Глафире Петровне.
— Нет, теперь умрет… Может сегодня пришлют сказать, а может завтра, приехав к ней, в живых ее не застану.
Мысль ее перенеслась на мужа и на Фимку, которая, как она знала, находилась в его кабинете.
— Эта доканает! — вслух подумала она с выражением злобного удовольствия на ее красивом лице, становившемся при таком выражении почти страшным, именно благодаря этой красоте линий, с ним далеко не гармонирующей.
«Однако, довольно с них, намиловались, чай», — решила она, и подойдя к сонетке, сильно дернула ее.
— Опять пятно на переднике, — накинулась Дарья Николаевна на вошедшую горничную, и полновесная пощечина свалила с ног миловидную блондинку Катю — так звали служанку.
Последняя не пикнула, быстро поднялась на ноги и стояла в ожидании приказания или еще другой пощечины.
— Позвать сюда Фимку! — крикнула Салтыкова. — Пошла вон, перемени передник.
Катя не заставила себе повторять приказания и быстро выскочила из комнаты. Дарья Николаевна уселась на диван. Не прошло нескольких минут, как в будуар вошла Фимка, которую остальная прислуга величала в глаза Афимьей Тихоновной, а за глаза «Да-шуткиной-приспешницей», а за последнее время «барской барыней».
— Ну, костлявый-то наш, что там делает?
— Читали мне книжку и потом разговаривали…
— Читал. Что он тебе читал?
— Да я, признаться, поняла-то, барыня Дарья Миколаевна, из пятого в десятое, про любовь что-то…
— Про любовь, — усмехнулась Салтыкова. — Ишь ведь, на ладан дышет, а про любовь…
— А разговаривали что?
— Да так, из пустого в порожнее переливали…
— Ой ли, не хитришь ли, девка; смотри, коли я тебя к нему допустила занимать его, так каждоминутно могу и за косу вытащить, да на конюшню, зарок-то не бить тебя и нарушить можно, да и сама бить не стану, прикажу, слово-то свое, пожалуй, и сдержу.
— Ваша барская воля, — произнесла почтительно Фимка, но при этом так сверкнула глазами на Дарью Николаевну, что та сразу понизила тон.
— Что моя воля по всем, это я с измальства знаю, да и тебе это ведомо. Я напредки говорю только. Ты тоже не очень ублажай его да ходи за ним. Нужен он нам до поры до времени, а там — хоть и в могилу самый раз. Я к тому говорю, может мысль в твою башку запала, его вызволить и самой барыней сделаться, так ты этого не дождешься.
— И в мыслях этого нет у меня, Дарья Миколаевна, кажись, не вам бы говорить, душу свою для вас не жалею, а вы ни весть, что думаете…
— Ну, пошла, поехала, душу… В нас, вон мужики гутарят, в бабах, и души нет, так, пар один, как в кошках, — засмеялась Салтыкова.
— Перед богом-то и нам, бабам, отвечать надо будет, — как бы про себя, тихо сказала Фимка.
Дарья Николаевна не слыхала или сделала вид, что не слышит этого замечания.
— А старая-то карга все живет! — переменила она разговор.
— Еще протянет…
— Типун тебе на язык… Я ей сегодня бултыхнула-таки, в склянке-то всего на донышке снадобья осталось…
— Да ведь он так и говорил, что своею, как бы, смертью умрет…
— Говорил, говорил, — передразнила ее Салтыкова, — своею как бы смертью; да скоро ли? Вот уже два года я с нею, подлою, маюсь… Кажется своими бы руками задушила ее, а ластюсь, улыбки строю… Надоело…
— Да ведь и богата же она!
— Завещание писать хочет. — Ну!
— Сегодня говорила, мне бриллианты да камни самоцветные отказывает… Говорит на сто тысяч.
— Расщедрилась…
— Именно… Через неделю назначила… Мне велела беспременно быть при этом… Чай, недели-то не проживет…
— А слаба?
— Хуже не надо… Третий день ног не таскает, лежит…
— А дохтур лечит?
— Лечит-то лечит, только я надысь его спрашиваю: что и как?
— Что же он?
— Да говорит: «В толк я эту болезнь не возьму, вероятно, старческая немочь».
— Угадал в точку! — усмехнулась Фимка.
— А отчего же у нее жажда такая? — это я-то спрашиваю, для отвода глаз.
— Ну?
— А это, говорит, от желудка… Угадал, нечего сказать, мастер своего дела. Я чуть ему в лицо не фыркнула…
Дарья Николаевна замолчала и сидела, задумчиво глядя на стоявшую перед нею Фимку.
— Вот теперь и задача, — произнесла она.
— Протянет ли неделю? — догадалась «Дашуткина-приспешница».
— Коли дотянет, так все пропало… Даром только потратилась.
— Навряд протянет, — утешала ее Фимка.
— На днях я ей последнее волью… Авось скорей подействует.
— Я поспрошаю его…
— Поспрошай… Сегодня же сбегай… Ты ведь рада-радешенька милого дружка повидать… — не удержалась, чтобы ядовито не заметить Салтыкова.
— Я хоть и не пойду, ваша барская воля, — отвечала Фимка.
— Иди, иди, опять ощетинилась… Вот недотрога стала, видать сейчас, что «барская барыня», слова нельзя сказать…
— Я что же, я ничего…
— То-то ничего… Ступай себе… Барина ублажай… Пусть последнее-то время покуражится… Тоже скоро за тетушкой отправится… Веселей вместе-то им будет… Ха-ха-ха! — залилась злобным смехом Салтыкова.
В глазах Фимки блеснул на мгновенье огонек злобы, но она, видимо, сдержала хотевшее сорваться с языка слово.
— Так я пойду туда, — сдавленным шепотом произнесла она.
— Иди, иди… Поспешай… Фимка вышла.
IV
ДУШЕГУБИЦА
Несмотря на то, что вернувшаяся Фимка в тот же вечер обнадежила Дарью Николаевну, что тетушка Глафира Петровна не протянет и недели, даже, если ей не дать остатков зелья, Салтыкова при посещении генеральши на другой день, хотя и нашла ее слабой, но, видимо, сильный организм старухи упорно боролся со смертью, защищая от нее каждое мгновение жизни. Старушка в начале визита бодро вела беседу со своей ненаглядной Донечкой и лишь несколько времени спустя впала в полузабытье. Жажда продолжала одолевать ее, и Дарья Николаевна два раза давала ей пить холодный сбитень, но удержалась вливать в него, находившееся у нее в руках, снадобье.