Слушатели молчали.
— Я спрашиваю вас? — строго добавила «особа».
Присутствующие почтительно согласились, что, пожалуй, действительно смысла нет. Властная защита «особы» положила известный предел начинавшим разростаться толкам.
Поведение Дарьи Николаевны у гроба покойной Глафиры Петровны, на панихидах и на погребении подтверждали слова ее защитника. Нельзя было представить себе человека, более убитого горем обрушившегося на него несчастия, невосполнимой утраты, какой являлась перед людьми молодая Салтыкова. Глеб Алексеевич, окончательно слегший в постель, под впечатлением пережитого и перечувствованного им в последние дни, не мог присутствовать ни на панихидах, ни на похоронах своей тетки. Это вызвало ядовитые толки между приживалками, озлобленными перспективой лишения теплого угла и куска хлеба.
— Жену подослал покончить с тетушкой, а сам в кусты… Страшно, чай, в лицо посмотреть покойнице…
— А она смотрит…
— Она что… Изверг… Душегубица.
— Разливается, плачет…
— Глаза на мокром месте…
— Убивается, точно по родной…
— Комедь ломает…
— Сиротки-то бедные куда денутся…
— Тоже жисть бедняжкам будет.
— Не сладкая…
Действительно, Дарья Николаевна заявила, что Маша и Костя будут жизнь у нее в доме… Остальных детей дворовых и крестьян она решила возвратить родителям. Всем приживалкам назначила срок неделю после похорон, чтобы их духу в доме не пахло.
— Такова воля Глеба Алексеевича… Он здесь теперь один хозяин… — говорила она.
Решение относительно сирот окончательно примирило с ней многих из поверивших распространившимся было толкам о том, что она «приложила руку» к смерти Глафиры Петровны. Власть имущая в Москве «особа», хотя и защищавшая, как мы видели, горячо Дарью Николаевну, все же внутренно чувствовала во всей этой истории что-то неладное, неразгаданное.
По окончании одной из панихид, «особа» подошла к Дарье Николаевне и между разговором заметила:
— А как же дети?
Молодая Салтыкова вскинула на него, с выражением немого упрека, свои заплаканные глаза.
— Мне и Глебушке, ваше превосходительство, известна воля покойной относительно сирот…
— Да, да, она хотела все оставить им…
— Да….
— Бедные…
— Чем, ваше превосходительство?
— Да ведь как же… Она не успела оформить…
— Ее воля будет исполнена, ваше превосходительство, так же, как бы она была написана на бумаге… Все состояние принадлежит им. Когда вырастут, разделят поровну…
— Ага… — протянула пораженная «особа».
— Мы с Глебушкой только охраним их состояние… Нам его не надо… У нас самих много…
— Вот как…
— А как же вы думали, ваше превосходительство?.. Для меня воля покойной священна… Она была для меня матерью…
Дарья Николаевна заплакала.
— Я так и думал… Я говорил… Вы благородная женщина… Таких теперь мало…
«Особа» взяла руку молодой Салтыковой и почтительно поцеловала.
Содержание этого разговора на другой день было известно во всех московских гостиных. Власть имущая «особа» лично развозила это известие по Белокаменной.
— Что, что, я говорил, всегда говорил и не перестану говорить: у нее благородное сердце… Не прав я, не прав…
«Особа» энергично наступила на слушателей.
— Правы, ваше превосходительство, правы… — соглашались с ним.
— Я всегда прав… Потому я зорок, да и глаз наметан, сейчас отличу хорошего человека от дурного, меня не проведешь, как не прикидывайся. Шалишь…
Похороны вдовы генерал-аншефа Глафиры Петровны Салтыковой отличались богатством и торжественностью. Отпевание происходило в церкви Николая Явленного и было совершенно соборне множеством московского духовенства, после заупокойной литургии. Вся родовитая и сановная Москва присутствовала в церкви, и длинный ряд экипажей тянулся за гробом к Донскому монастырю, где в фамильном склепе Салтыковых, рядом с мужем, нашла себе последнее успокоение Глафира Петровна. Таких пышных похорон давно не видала даже Москва того времени, служившая резиденцией богатейших вельмож.
Эта щедрость Дарьи Николаевны, распоряжавшейся всем, также была поставлена ей в заслугу. Поминальный обед, отличившийся обилием яств и питий, был устроен в доме покойной и отличался многолюдством. В людской был устроен обед для всех приживалок и дворовых людей. Нищим Москвы были розданы богатые милостыни «на помин души боярыни Глафиры». Костя и Маша в траурных платьях не отходили от Дарьи Николаевны, которая, занятая хлопотами, находила время оказывать им чисто материнскую ласку на глазах всех.
— Дети, дети-то как ее любят… — говорила «особа», присутствовавшая на похоронах и на обеде, с торжеством оглядывая собеседников.
Даже те, которые внутренне не соглашались с его превосходительством в восторженном взгляде на молодую Салтыкову, принуждены были пасовать перед очевидностью факта.
— Их ангельские души чуют хороших людей… — продолжала разлагольствовать «особа».
В тот же вечер Костя и Маша перебрались в дом молодых Салтыковых — к тете Доне, как звали дети Дарью Николаевну. Им отвели отдельную комнату, оставив на попечении ранее бывших около них слуг.
В течение девяти дней со дня кончины генеральши Салтыковой, Дарья Николаевна не принималась за установление порядка в доме покойной, ограничившись тем, что заперлась в дом покойной и нашла его уже очищенном от всех приживалок, богадельниц и другого, как она называла, «сброда». «Сброд», видимо, из боязни крутых мер новой хозяйки — слава об этих крутых мерах прочно стояла в Москве — сам добровольно исполнил приказание «Салтычихи» и разбрелся по первопрестольной столице за поисками о пристанище, разнося вместе с собою и толки о «душегубице Дарье», погубившей «пресветлую генеральшу», их благодетельницу. Относительно приемышей, оставившихся в доме по малолетству, Дарья Николаевна отписала по деревням и приказанием прислать за ними подводы.
Затем началась судебная волокита по поводу утверждении в правах наследства Глеба Алексеевича Салтыкова после смерти родной его тетки Глафиры Петровны. Волокита была, впрочем, непродолжительна, благодаря, с одной стороны, довольно щедрым подачкам подьячим, а с другой — покровительству, оказываемому Дарье Николаевне Салтыковой, действовавшей по полной доверенности мужа, со стороны «власть имущей в Москве особы». Вскоре дом, именья и капиталы вдовы генерал-аншефа Глафиры Петровны Салтыковой были закреплены за ротмистром гвардии Глебом Алексеевичем Салтыковым.
— Все детское, ни синь пороха себе не оставим, напротив, с Божьей помощью, припасем… — не переставала говорить при случае Дарья Николаевна, приводя этим в умиление не только «власть имущую особу», но и многих других добродушных людей.
Более дальновидные, однако, сомнительно при этом качали головою и думали про себя:
«Ни синь пороха не получат детки!»
VII
ПЕТР АНАНЬЕВ
На Сивцевом Вражке, невдалеке от знакомого нам «красненького домика», на громадном пустыре стояла покривившаяся от времени и вросшая в землю избушка с двумя окнами и почерневшей дверью. Летом, среди зеленого луга из высокой травы, покрывавшей пустырь, и зимой, когда белая снежная пелена расстилалась вокруг нее, она производила на проходящих, даже на тех, кто не знал ее владельца и обитателя, впечатление чего-то таинственного.
Этим владельцем и обитетелем был седой старик, изможденный, впрочем, скорее страданьями, нежели годами, Петр Ананьев, известный не только в околотке, а даже в прилегающей к Сивцеву Вражку части Москвы под именем «знахаря» или «аптекаря». Он действительно, занимался составлением снадобий от разных болезней, настойкой трав и сушкой кореньев. Кроме этой человеколюбивой, если можно так выразиться, стороны его деятельности, в окружности передавали, что он изготовляет приворотные и отворотные зелья, яды, медленные, но верные по своему страшному действию, дает ладанки от сглазу, да и сам может напустить порчу и доканать непонравившегося или неугодившего ему человека, словом, молва приписывала ему все свойства форменного колдуна. Живший у него в избушке ручной ворон, безотлучно сидевший на плече и около своего хозяина, пугал суеверных людей и придавал окружавшей старика таинственности мрачную окраску. Кроме этих двух существ, старика и ворона, в избушке жил молодой парень лет семнадцати, по имени Кузьма Терентьев, по прозвищу Дятел. Последний называл Петра Ананьева «дяденькой», хотя не состоял с ним ни к какой степени родства.