Фимка вышла и, снова быстро перебежав двор, очутилась в беседке.
— Отдала? — встал ей на встречу с лавки Кузьма.
— Сама сюда идет.
— Сама?
— Повидать тебя хочет… Может к нам в привратники пойдешь служить.
— Ну, это шалишь.
— Коли тебя любит, то вместе с тобой будет ему, говорит, вольготнее…
— Оно так-то так! — раздумчиво, после некоторой паузы, заметил Кузьма.
— Это еще что будет и когда будет. Только ей о зелье ни слова, будто и не знаешь, потому она мне велела для себя достать, а я уже так сболтнула, любя тебя.
Она подошла к нему совсем близко. Он обнял ее за талию, привлек к себе и поцеловал. В этот самый момент близ беседки раздались твердые шаги, послышался хруст опавших листьев и через несколько минут в дверях беседки появилась Дарья Николаевна.
— Это ты, Фимка? — деланно строгим голосом спросила Салтыкова. — Я гуляла по саду, слышу кто-то в беседке притаился.
— Я-с… — тоже деланно сконфуженным тоном сказала Афимья, поняв, что барыня хочет показать Кузьме, что она открыла их свидание случайно.
— А это кто? — указала она на отскочившего от Фимки и стоявшего в отдалении Кузьму.
— Простите, барыня.
— Как тебя зовут, паренек? — обратилась Дарья Николаевна к Кузьме Терентьеву.
— Кузьма Терентьев.
— Ты откуда же?
Тот удовлетворил любопытство барыни, сообразив сам, что последняя играет «комедь».
— А-а… — протянула Салтыкова. — Что же, парень хоть куда. Тебе совсем под пару, Фима. Любитесь, любитесь. Бог с вами. Непорядков по дому я не люблю, а кто дело свое делает, тому любиться не грех. Тебе, паренек, что надо будет, может служить у меня захочешь, приходи, доложись. Коли ты Фимку крепко любишь и я тебя полюблю, потому я ее люблю с измальства.
— Спасибо на добром слове, барыня, — почтительно поклонился в пояс Салтыковой Кузьма.
«Не к добру, не к добру добра она так», — снова замелькала мысль в голове Афимьи.
Дарья Николаевна, между тем, тихо вышла из беседки и скоро скрылась на повороте садовой дорожки.
— А она добрая, — заметил Кузьма Терентьев.
— Да-а… — протянула Фимка, но та же гнетущая мысль о том, что не к добру эта доброта Салтыковой, не оставляла ее во все остальное время свиданья с глазу на глаз с Кузьмой.
Мы знаем, какое страшное употребление сделано было из добытого Фимкой через Кузьму снадобья, и хотя медленное действие зелья заставило Дарью Николаевну прибегнуть к решительной мере, но болезнь Глафиры Петровны все была последствием отравления ее изделием «немца-аптекаря». Болезнь эта сделала смерть ее в глазах московских властей вполне естественной. Сплетня, как мы видели, работала сильно, но истину знали только три человека: сама Дарья Николаевна Салтыкова, Афимья и Кузьма Терентьев.
XIII
СЛУЖАНКА-СОПЕРНИЦА
Прошло уже два года. В доме Салтыковых они принесли некоторые, хотя несущественные, перемены.
Дарья Николаевна родила своему мужу второго сына, названного при святой молитве Николаем, и встреченного с тем же, если не с большим, равнодушием, как и первенец, и отцом, и матерью. Нежность к детям всегда верное отражение взаимной нежности родителей. В детях любят они свои взаимные чувства, плодом которых и является дитя. Только духовная связь, существующая между родителями при зачатии ребенка, кладет на него для них печать дорогого существа, в прочих случаях он является лишь куском мяса, каковыми кусками мяса были друг для друга и отец, и мать.
Конечно, чувство в браке или в связи мужчины с женщиной может быть односторонним, тогда является и одностороннее чувство к ребенку — его любит тот из родителей, который носил или носит в своем сердце это чувство и любит его воплощение в своем ребенке. Нелюбовь к детям указывает на чисто механическую связь его родителей, при которых холодная природа также делает свое дело, нелюбовь к ребенку со стороны одного из его родителей указывает на отсутствие чувства нелюбящего свое дитя родителя к другому. Такая, как мы видели, чисто механическая связь существовала и между супругами Салтыковыми. Ею-то и объясняется равнодушие их к двум родившимся у них сыновьям.
Скажем более, союз Дарьи Николаевны Ивановой и Глеба Алексеевича Салтыкова, хотя и освященный церковью и по внешности носивший все признаки брака, был, в сущности, уродливым, безнравственным явлением — их близость была основана единственно на чувственности, причем даже эта чувственность за последние годы проявлялась лишь в форме вспышек. Вне этих вспышек низменной страсти, супруги, как мы знаем, прямо-таки ненавидели друг друга.
Глеб Алексеевич, сойдясь с Фймкой, несколько воспрянул и духом, и телом, к великому недоумению и огорчению своей законной супруги. Афимья играла в двойную и опасную для себя игру. Допущенная Дарьей Николаевной к близости с барином, для того, чтобы окончательно доканать его пресыщением ласк, она сумела окружить его тем вниманием любящей женщины, которое неуловимо и которое чувствуется любимым человеком и благотворным бальзамом действует на его телесные и нравственные недуги. Самые ласки ее не были для него тлетворны, а напротив, носили в себе гораздо более духовного элемента, нежели ласки «Дашутки-звереныша», «чертова отродья», «проклятой», как мысленно стал называть Дарью Николаевну ее муж, не могущий, однако, подчас противостоять внешним чарам этой женщины, не брезгавший дележом любви своего мужа между ею и Фимкой.
Глеб Алексеевич более всего ненавидел себя после вспышки страсти к своей жене и не находил укоризненных слов по своему адресу за эту слабость и, быть может, ненавидел своих детей за то, что они являлись живым укором его в ней.
Перо немеет, рука отказывается описывать, а уму тяжело становится воспроизводить картину, этого, к счастью, в русских семьях исключительного домашнего очага Салтыковых, очага, достойного, впрочем, такой женщины, какою была Дарья Николаевна Салтыкова или, попросту, Салтычиха.
Для того, чтобы объяснить благотворное влияние Фимки на физическое и нравственное состояние Глеба Алексеевича, необходимо заметить, что молодая девушка с первой встречи с «красивым барином», при выходе из театра, в тот злополучный для Салтыкова вечер, когда злой рок столкнул его на жизненной дороге с его будущей женой, влюбилась в Глеба Алексеевича. Конечно, эта любовь «крепостной девушки» показалась бы, по понятиям того времени, для всех и даже для самого Глеба Алексеевича Салтыкова — лучшего из окружавших его — дерзостью. Это хорошо понимала умная от природы Фимка, и чувство свое схоронила глубоко на дне своего сердца, сделав для себя из него сладостную тайну. Она радовалась, и радовалась искренне, возникшему чувству между «красивым барином» и ее барышней, так как это чувство доставляло ей возможность чаще видеться или, лучше сказать, чаще издали или хоть мельком видеть своего кумира, а брак Дарьи Николаевны рисовал ей чудную перспективу жизни с «красивым барином» под одной кровлей.
Связь с Кузьмой была скорее результатом, нежели помехой этого чувства, она бросилась в объятия молодого, робкого парня, так как хорошо понимала, что другие вожделенные для нее объятия ей недоступны. Она позволила себя любить Кузьме, не переставая любить Глеба Алексеевича Салтыкова, который и не догадывался о зароненном им чувстве в сердце горничной своей сперва невесты, а потом жены. Этим безучастием сердца в романе Фимки с Кузьмой и объясняется безграничная власть первой над вторым. Страннее всего то, что Афимья не переставала, по-прежнему, первое время любить свою барышню, а затем и барыню, ни на минуту не сомневаясь в ее гораздо большем праве стать близким существом к Глебу Алексеевичу Салтыкову. Это право — право барышни было священно в глазах крепостной холопки, какою и была, и считала себя Афимья.
Любовь свою к этим обоим дорогим для нее людям она перенесла и на их первенца — Федю. Он был для нее сыном «его» и «ее», и какое из этих местоимений играло большую роль в ее сердце — ответ на этот вопрос даже для нее самой был затруднителен.