«Особа» зорко следила за всем происходившим в Петербурге, имея оттуда сведения от товарища своей юности, лица близкого при дворе, можно сказать, домашнего человека в царском семействе. Этот человек был воспитатель великого князя Павла Петровича — Никита Иванович Панин. От него и через других «лиц» его превосходительство и «был хорошо осведомлен о петербургских делах» и понимал, что при императрице Елизавете Петровне, ни даже при наступившем царствовании Петра Федоровича докучать петербургским высшим сферам московскими дрязгами, даже если эти дрязги, как в деле Салтыковой, носили кровавую окраску, не следует. Он знал, что родственники Дарьи Николаевны Салтыковой люди сильные при дворе и хотя прозывают свою московскую родственницу «несуразной особой», но все же вступятся за честь фамилии и никогда не простят человеку, положившему клеймо позора на их имя, хотя бы это клеймо было стократ заслужено членом их фамилии.
Но знала также «особа», что Россия накануне обновления, и что державная власть перейдет в руки «некоей мудрой персоны», как звали великую княгиню Екатерину Алексеевну в переписке между собой ее сторонники, то «подьяческой кляузной и продажной России» наступит конец, и в судах начнет царствовать «нелицеприятие и справедливость». Близкие к великой княгине Екатерине Алексеевне хорошо знали ее взгляды на все вопросы как внутреннего, так и внешнего управления государства, ее воззрения, проникнутые гуманитарными идеями Запада.
К этой перемене готовились, направляя так дела, что новое царствование было с первого же дня ознаменовано гибелью виновных и сильных и торжеством правых и обездоленных. Дело Салтыковой было именно одним из тех дел, раскрытие которого могло начаться после этого, ожидаемого со дня на день в Петербурге, вожделенного момента государственного переворота. Костя был живой свидетель злобных поступков «Салтычихи» в руках «власть имущей в Москве особы», и раз его превосходительство сам выставит его, то прежние отношения его к Дарье Николаевне, его за нее заступничество, если и будут иметься ввиду, то сочтется ошибкой, которая так свойственна всем людям на всех ступенях иерархической лестницы, да еще и им же исправленной ошибкой. К этому-то Никите Ивановичу Панину и решилась отправить Костю «власть имущая в Москве особа» до времени, для чего и вступила с ним в секретную переписку, изложив все дело и прося дружеского совета и указания.
Ответ был прислан в конце мая месяца в таком смысле, чтобы «протеже его превосходительства немедленно ехал в Петербург», так как о нем уже извещена «некая мудрая персона», изволившая выразить желания выслушать его лично. Константина Николаевича снарядили, дали несколько слуг и отправили.
«Власть имущая в Москве Особа» напутствовала его своими наставлениями и дала письмо к Панину, а Тамара Абрамовна, обливаясь слезами, наполнила экипаж разного рода мешочками и кулечками с съестными припасами и лакомствами.
С трепетно бьющимся сердцем, грустный, расстроенный выехал из Москвы Константин Николаевич. Не то, чтобы он боялся далекого, по тогдашнему времени, путешествия, новых людей и великой княгини, перед которой он должен будет откровенно изложить все то, что уже говорил «особе». Все это стушевывалось перед одним гнетущим его сердце вопросом: «что стало с Машей?»
Он знал, что Кузьма спас ее, избитую Салтыковой, от жестоких рук этого изверга, что она нашла себе приют у графа Бестужева-Рюмина, но дальнейшая ее судьба была ему неизвестна. Кузьма явился к нему с этой властью недели через две после его бегства из дома Дарьи Николаевны. Обрадованный Костя просил его передать Маше кольцо с изумрудом и сказать на словах, что он ее никогда не забудет. Свидание с Кузьмой произошло тайком, через одного из слуг, проводившего «барина» в нижний коридор, и умолявшего не выдавать его ни Тамаре Абрамовне, ни «его превосходительству», так как Костю держали взаперти и к нему не допускали никого.
Не находил он поддержки своим романтическим мечтам о Маше не только у его превосходительства, с которым об этом и не заговаривал, но и у Тамары Абрамовны, которой было второй раз попытался открыть свое сердце.
— Ты, малый, эту дурь из головы выбрось, не до того, во-первых, теперь, а во-вторых, она тебе и не пара, ты скоро узнаешь сам, почему…
— Как не пара, Тамара Абрамовна? — воскликнул Костя. — Но я ее люблю…
— Ты со мной о пустяках не разговаривай, не люблю! — строго оборвала его старуха.
Молодой человек замолчал. Он ушел в себя, как улитка в свою скорлупу. Понятно, что он должен был держать в тайне и посещение Кузьмы Терентьева. Последний взял перстень и ушел, обещая дать еще весточку, но Костя до самого отъезда его не видел: он не приходил, а быть может его к нему не допустили. Все это страшно мучило юношу, но вместе с тем на его душе кипела бешеная злоба на Дарью Николаевну Салтыкову уже не за себя лично, а за Машу.
«Как произвести над ней такую страшную расправу? Рассказывавший о ней Кузьма не пожалел красок. Уж и распишу же я ее в Петербурге», — с необычным для него озлоблением думал Костя.
В таком злобно-печальном настроении он проехал всю дорогу до Петербурга. Он прибыл туда в половине июня месяца 1762 года. Это было почти накануне переворота.
Надо заметить, что многие предлагали Екатерине действовать тотчас по смерти Елизаветы Петровны, но она не решалась. Наконец, Петр III поселился в Ораниенбауме, а Екатерине велел переехать в Петергоф, который окружил пикетами. Разнесся слух, что 28 июня было назначено отправление императрицы в Шлиссельбург.
Накануне этого дня, ночью, Екатерина была разбужена Алексеем Орловым:
— Один из наших арестован. Пора! Все готово…
Она тотчас же поехала в Петербург. На рассвете здесь встретил ее Григорий Орлов с гвардейцами, которые целовали у нее руки и платье. Екатерина прямо отправилась в Казанский собор, где принял ее Сеченов, во главе духовенства, а оттуда — во дворец, где Панин собрал синод и сенат. Все присягнули «самодержавной императрице и наследнику». Так бескровно произошел великий переворот. Только разгулявшиеся гвардейцы побили своего начальника, принца Георга, и разграбили его дом.
День спустя, Екатерина двинулась в Петергоф, во главе ликующего войска. В поэтическом свете прозрачной петербургской ночи, красовалась на коне, верхом по-мужски, искусная и изящная наездница. На ней был гвардейский мундир времен Петра I, через плечо русская голубая лента, на голове шляпа в ветвях, из-под которой выбивались красивые локоны. Подле ехала молоденькая восемнадцатилетняя графиня Екатерина Романовна Дашкова в таком же наряде.
Петр III совсем растерялся. Напрасно отважный Миних ободрял его, советуя сначала укрепиться, со своими голштинцами, в Кронштадте, а потом броситься к русской армии, которая стояла в Померании, на пути в Данию; император вступил в переговоры с женой, обливался слезами, ловил руку Панина, чтобы поцеловать ее, умолял оставить ему только Воронцову. Наконец, он подписал безусловное отречение от престола, поручив себя великодушию жены. Но здесь же низложенный император назван: «необузданным властителем, который повиновался своим страстям, хотел искоренить православие и отдать отечество в чужие руки, возненавидел гвардию и повеление давал действительно нас убить».
Петр III пострадал таким образом один за то, что сам был первым своим врагом. У него не было партии, потому что не имелось никакой идеи, программы, знамени. Все описанное нами произошло в течении нескольких дней, но подготовлялось месяцами.
Понятно, что Константин Николаевич Рачинский, прибывший в самый разгар подготовительных дней и начинавшегося «великого петербургского действа», находился забытый хозяином в доме Никиты Ивановича. Панин видел его всего раз, и то мельком, при встрече. Только спустя недели две, Никита Иванович удосужился переговорить с Рачинским и обстоятельно расспросить его о деяниях «Салтычихи».