– Благодарю вас, Элизабет.
Элизабет понимает с полуслова. Дверь закрывается. О кофе больше нет и речи. Стоя перед книжным шкафом, комиссар Аннелиз декламирует:
– «Вездесущий, как Меркурий, непременный участник любого головоломного дела…»
– Гадда.
– Гадда и вы, господин Малоссен. Вы присутствовали при первом, втором и третьем взрыве. Этого более чем достаточно, чтобы кое у кого возникли подозрения.
Это верно. Но, если память мне не изменяет, Казнав тоже был там все три раза. Сказать или не сказать? Ладно, пусть сам выкручивается. И я говорю это комиссару.
– Действительно, – отвечает комиссар, – но он не был на лекции профессора Леонара.
Медноголового? А он-то тут при чем?
– Он – жертва сегодняшнего взрыва.
Так, ясно.
– Что вы делали на этой лекции?
Продать Казнава – ладно, еще куда ни шло. Но не тетю Джулию! Хотя, если они меня там видели, то видели с ней.
– У меня сестра беременна и никак не может решить…
– Понимаю.
Из чего вовсе не следует, что он одобряет и что он удовлетворен ответом. Чтобы проверить, как функционирует мое тело, пытаюсь принять сидячее положение. У-у-у! Тело сплошь деревянное, как у Джулиуса в эпоху его одеревенения. (А Джулиус-то поправился!)
– У вас сломаны два ребра. Вам наложили жесткую повязку.
– А череп?
– В порядке. Несколько шишек, и все.
(С меня достаточно.)
Он идет к столу, садится, зажигает лампу. Я прикрываю глаза, и он убавляет свет. Кроме телефона, это единственная уступка современности в его кабинете – лампа с реостатом. Он почесывает ухо и край носа, складывает ладони перед собой и наконец говорит:
– Странная у вас работа, господин Малоссен. Рано или поздно за нее бьют.
(Так-так, значит, вопреки утверждениям Сенклера, он поверил в мой рассказ о козле отпущения!)
Далее следует самый поразительный вопрос, который задержанный по подозрению – если предположить, что я задержан, – слышал когда-нибудь от следователя:
– Это вы взрываете все эти бомбы, господин Малоссен?
– Нет.
– Вы знаете, кто это делает?
– Нет.
Он опять чешет нос, скрещивает пальцы перед собой и снова удивляет меня:
– Хоть я и не должен, строго говоря, сообщать вам мое личное мнение, знайте, что я вам верю.
(Что ж, и на том спасибо.)
– Но у вас на работе многие считают, что это вы.
– В том числе те, которые на меня сегодня напали?
– В том числе.
Движением бровей он дает мне понять, что хотел бы, чтобы я вник в смысл его слов.
– Видите ли, козел отпущения – это не только тот, кто в случае необходимости платит за других. Это прежде всего способ объяснения.
(Я, значит, «способ объяснения»?)
– Иначе говоря, таинственная, но бесспорная причина всякого необъяснимого феномена.
(Не только «способ объяснения», но и «бесспорная причина»!)
– Этим объясняются, в частности, еврейские погромы во время эпидемий чумы в средние века.
(Но сейчас-то на дворе двадцатый век, насколько мне известно.)
– Для некоторых из ваших коллег, раз вы козел отпущения, значит, вы и есть тот, кто подкладывает бомбы. По той единственной причине, что им нужна причина, – так им спокойнее жить.
(А мне нет.)
– Они абсолютно не нуждаются в доказательствах. Они верят в вашу виновность, и этого им достаточно. И они снова набросятся на вас, если я не приму меры.
(Так примите же их!)
– Ладно, поговорим о другом.
И начинается разговор о другом. Обо мне, точнее говоря. Просвечивание вдоль и поперек. Например, почему я не попытался использовать по назначению мой диплом юриста (он один из немногих людей на свете, кому известно, что я – счастливый обладатель этой почтенной ксивы). В самом деле, почему? Поди знай! Ребячий страх остепениться, «вписаться в систему», как говорили в те времена? Но я-то никогда особенно не клевал на эту удочку – тоже порядочная дешевка!
– Принимали ли вы участие в деятельности какой-нибудь общественной организации?
Ни какой-нибудь, ни самой солидной. В те времена, когда у меня были друзья, я предоставлял им играть в эти игры. Это они меняли дружбу на солидарность, механический бильярд на ротапринт, балдение в кафе на дежурства в комитетах, лунный свет на булыжники, Гадду на Геварру. Кто был прав, я или они, – этот вопрос не по зубам никому из тех, кто пытается на него ответить. А кроме того, мать у меня уже была в бегах, детей полон дом, Лауна крутила свои первые романы, Тереза орала по ночам так, что просыпался весь Бельвиль, а Клара каждый день два часа шла из детского сада, расположенного в трехстах метрах от дома («Я смотлю, Бен, мне нлавится смотлеть». Уже тогда.)
– Кто ваш отец?
Один из материных хахалей. Первый. Ей тогда было четырнадцать. Я его никогда не видел, так что можете смахнуть слезу, комиссар. Но он не плачет, а регистрирует, анализирует и, уж конечно, ничего не забудет.
Затем возникает щекотливый вопрос о тете Джулии и о том, что она «значит» для меня. А в самом деле, что она для меня «значит»? Помимо того сеанса суровой сексуальной самокритики и репортажа, который она готовит… Но это его не касается.
– Об этом еще рано говорить.
– Или уже поздно.
Он чуть прибавляет свет в лампе, чтобы я мог оценить всю степень серьезности, которую он придал своему лицу.
– Остерегайтесь этой дамы, господин Малоссен, не давайте вовлечь себя в какое-нибудь… в какую-нибудь совместную деятельность с ней, о которой позже вам, может быть, придется пожалеть.
(Молчание – это… молчание.)
– Журналисты обожают непосредственность, не заботясь о том, что может из этого выйти. Но мы-то знаем, что непосредственность – продукт воспитания.
– Мы? Почему мы?
(Это у меня как-то само собой вырвалось.)
– Но вы же глава семьи и, следовательно, воспитатель. Я тоже до некоторой степени.
После чего он еще раз излагает мне свои выводы. Он не думает, что взрывы – дело моих рук.
Однако факт остается фактом: бомбы взрываются там, где я в этот момент нахожусь. Из чего следует, что кто-то пытается свалить это дело на меня. Кто же? Секрет. Все это, впрочем, не более чем гипотеза, которая подтвердится при случае или будет опровергнута.
– При случае? Что вы имеете в виду?
– При взрыве следующей бомбы, господин Малоссен.
Прекрасно. А если она все разнесет? Наивный вопрос, который я, однако, задаю.
– Наши эксперты не думают, что это произойдет. Я тоже не думаю.
Допрос заканчивается кое-какими рекомендациями, точнее сказать, распоряжениями дивизионного комиссара Аннелиза. Два-три дня я сижу дома, чтобы зализать мои болячки, а затем возвращаюсь в Магазин. Там я должен вести себя абсолютно так же, как раньше, и, в частности, ходить там, где ходил. Два специалиста по наблюдению будут следить за мной с утра до вечера, и каждый, кто подойдет и заговорит со мной, будет зафиксирован этими живыми видеокамерами. Они будут, так сказать, прицельной рамкой, а я – точкой прицела. Вот так. Вы согласны, господин Малоссен? Сам не зная почему, я соглашаюсь.
– Хорошо, я сейчас распоряжусь, чтобы вас доставили домой.
Он нажимает на некую кнопочку (еще одна уступка современности) и просит Элизабет оказать ему такую любезность – попросить зайти к нему инспектора Карегга. (А, любителя турецкого кофе!)
– И последнее, господин Малоссен. Что делать с теми, кто на вас напал? Они бы убили вас, не окажись поблизости один из моих сотрудников. Не хотите ли возбудить дело? У меня тут полный список.
Он достает из папки бумагу и протягивает мне. Дико хочется прочитать. Прочитать и замести к такой-то матери этих гадов. Но – изыди, Сатана! – светлый ангел во мне отвечает «нет». Дурачье они, эти ангелы!
– Как хотите. Так или иначе, им придется ответить за нарушение общественного порядка в ночное время. Кроме того, об их поведении мы уже сообщили дирекции Магазина.
Боюсь, что ребра от этого у меня целее не будут.
22
Париж дрыхнет, а инспектор Карегга ведет машину, как все полицейские мира печатают на машинке, – двумя пальцами. На нем все та же куртка с меховым воротником. Я прошу его сделать небольшой крюк, чтобы я мог заскочить к Тео. Он соглашается.