Если персонаж «глобализует» таким образом некую сумму разнохарактерных явлений, то вовсе не потому, что он более «конкретен» по сравнению с прочими объектами историка. К примеру, не зря отказались от ложного противопоставления «ложного конкретного» биографии и «ложного абстрактного» политической истории. Но биографический жанр более других исторических жанров нацелен на то, чтобы произвести «впечатление реальности». Именно это сближает его с жанром романа. Это «впечатление реальности» создается не только стилем, не только тем, как историк пишет. Историк должен уметь благодаря знанию источников и времени жизни его персонажа придать самим документам с помощью «соответствующего демонтажа» «впечатление реальности», в достоверность которой можно поверить. Или, проще говоря, очистить эти документы, чтобы они смогли явить то, что создает убедительную картину исторической реальности. Мы увидим, что Людовику Святому повезло с одним незаурядным свидетелем, Жуанвилем, который зачастую нашептывает историку: «О да! Вот он, вот «подлинный» Людовик Святой!» И все же историк должен оставаться начеку.
В общем, он решает покориться главному средству убеждения: убедительности документального материала, который диктует ему перспективы и границы его вопросника. Этим он отличается от романиста, даже если этот последний занимается сбором информации о достоверности того, что думает описать. И вот оказывается, что Людовик Святой (как и Франциск Ассизский) — герой ХIII века, о котором нам больше всего известно из первых рук, ибо он — король, ибо он — святой. История повествовала в основном о великих и долгое время интересовалась ими только как индивидуумами. Это особенно верно для Средних веков. Но кажущиеся преимущества досье Людовика Святого изрядно умеряются сомнениями историка по части надежности этих источников, ибо они более остальных способны если не оболгать, то, по крайней мере, представить вымышленного, призрачного Людовика Святого.
Первое соображение касается качества и задач, стоявших перед старинными биографами Людовика; ведь почти все они, во всяком случае самые крупные, были агиографами. Они не просто имели намерение превратить его в святого короля, — нет, они хотели создать короля и святого в духе идеалов тех идеологических групп, от лица которых они выступали. Таким образом, существует Людовик Святой новых нищенствующих монашеских орденов (доминиканцев и францисканцев) и Людовик Святой бенедиктинцев королевского аббатства Сен-Дени: для первых он был прежде всего святым нищенствующим монахом, а для вторых — образцом «национального» короля. Совсем иначе трактуют образ короля литературные источники. Это преимущественно жития (Vitae) святых, написанные на латинском языке. Ведь литература Средневековья делится на жанры, подчиняющиеся правилам. Агиографический жанр, даже если эволюция понятия святости в XI веке предоставила ему чуть больше свободы, все же полнится стереотипами. Не является ли Людовик Святой наших источников всего лишь набором общих мест? Я был обязан посвятить весь центральный раздел моего исследования оценке достоверности этих источников, изучению условий производства (production) памяти о Людовике Святом в ХIII — начале XIV века, не только используя классические методы критики источников, но и более радикально — как систематическое производство памяти. Мне пришлось задать вопрос: возможно ли добраться через эти источники до Людовика Святого, которого можно было бы назвать «подлинным», подлинно историческим?
Сам характер этих житий и служил оправданием моего начинания, и таил в себе новую опасность для него. Агиографическое житие — это история, пусть даже повествование строится вокруг проявлений добродетелей и благочестия, и содержит, как правило отдельно, каталог чудес. Я мог бы, перейдя от агиографической биографии ХIII века к исторической биографии конца XIX века, верифицировать ложное противопоставление, которое не так давно пытались реанимировать, между повествовательной историей и историей «структуралистской», которую некогда называли социологической, а еще раньше — институциональной[7]. Но ведь вся история повествовательна, ибо, по определению, развиваясь во времени, в последовательности, она не может не быть связана с повествованием. Но это еще не все. Прежде всего повествование, вопреки тому, что о нем думает большинство (даже историков), не есть нечто спонтанное. Оно — результат целой серии интеллектуальных и научных операций, весь смысл которых в том, чтобы создать зримую кар тину в подтверждение реальности. Оно заключает в себе интерпретацию, а это, в свою очередь, таит в себе серьезную опасность. Ж.-К. Пассерон предупреждал об опасности, которую представляет «любому намерению создать биографию чрезмерное усердие придать ей органический смысл и логичность». Так называемая «биографическая утопия» не только таит опасность внушить, что в исторической биографии «все исполнено смысла» без разбора и критики; быть может, еще большая опасность таится в создании иллюзии того, что она аутентично воссоздает жизнь. Ведь жизнь, а тем более жизнь персонажа, облеченного властью, как в политической, так и в символической реальности, жизнь короля, да притом еще святого, может быть неверно истолкована как предопределенная его функцией и в конечном счете — его совершенством. Не прибавим ли мы к моделям, вдохновлявшим агиографов, еще одну, порожденную исторической риторикой, которую Д. Леви определил как единство «упорядоченной хронологии, цельной и сложившейся личности, действий не по инерции и решений без колебаний»?
7
Ж. Ле Гофф полемизирует с распространившимися с середины XX в. различными структуралистскими теориями, в данном случае в исторической науке, поставившими во главу угла изучение взаимодействия разных элементов тех или иных структур в противовес вниманию к изменениям этих структур и элементов во времени, интерес к большим системам, а не к людям, эти системы образующим. При подобном подходе фактически исключается неповторимое событие, составлявшее главный предмет изучения в прежней событийной, повествовательной истории. В рамках Школы «Анналов» такой подход декларировал Ф. Бродель, главный редактор «Анналов» в 1958–1970 гг. Для него определяющими исторический процесс являлись почти неподвижные, медленно изменяющиеся структуры — географические, экономические, ментальные, тогда как, по его словам, «событие — это пена на волне истории». Ж. Ле Гофф усматривает в «структуралистской» истории наследие исторических школ первой половины XX в., сосредотачивавших внимание на социальных структурах, и XIX в., озабоченных описанием институтов — государственных, юридических, политических и др.