Как видим, существовало огромное различие между жизнью королевы и жизнью короля. И потому недоброжелатели королевы продолжали отмечать необдуманные поступки бедной женщины и выдавать их за преступления. Марию Антуанетту упрекали за фамильярность с мадемуазель Бертен, ее модисткой, говорившей: «Я работаю с королевой», подобно тому как министры говорили: «Я работаю с королем». Марию Антуанетту упрекали за близкие отношения с Мишю, певцом из Итальянской комедии, дававшим ей уроки театрального искусства, ибо королева играла в комических операх, а также с мадемуазель Монтансье и мадемуазель Рокур, ставившими для нее спектакли. Ее упрекали за дружеские чувства к женщинам, доходившие, по правде сказать, до крайности, то к одной, то к другой, а в описываемое время — к г-же Жюль де Полиньяк: она целыми днями оставалась с ней за закрытыми дверьми, проделывала по шесть льё, чтобы увидеться ней, и, заразившись от нее корью, не только не сетовала по этому поводу, но даже испытывала радость. И все это при том, что г-жа де Лаборд, назначенная постельницей королевы и имевшая обязанностью открывать и закрывать занавески ее кровати, одна заполучала всю ту часть дня, какая не принадлежала г-же де Полиньяк, и ту часть ночи, какая должна была принадлежать королю.
Правда, король не был склонен заявлять о своих правах. Он был супругом уже семь лет, так и не став еще мужем. Поговаривали, что королева жаловалась на это странное вдовство своей матери и та дала ей необычный совет, которому Мария Антуанетта точно последовала.
Каждый раз, когда королю докладывали о поведении его жены, он, понимая, что самая большая вина лежит прежде всего на нем, не осмеливался проявлять недовольство, но сердился. Однажды, поскольку королева взяла за правило возвращаться к себе очень поздно, порой даже на рассвете, король приказал не впускать после полуночи в парадный двор ни одной кареты, пояснив, что шум экипажа будит его, а он привык вставать в пять часов утра. Его распоряжение было выполнено. Тщетно королева называла себя: она так и осталась у решетки ограды, а затем, вынужденная сделать большой крюк, доехала до других ворот и, крадучись и дрожа, словно прелюбодейка, вернулась в свои покои.
Тем не менее в начале 1778 года внезапно распространился слух о беременности королевы, и г-жа Кампан поняла, что хотела ей сказать Мария Антуанетта, приветствуя ее однажды утром словами:
— Обнимите меня, дорогая; наконец-то я королева Франции!
Разумеется, эта беременность особенно удивила графа Прованского.
Однако здесь нам необходимо приняться за деликатную тему беременности королевы и сказать, что говорили в то время — но не в народе, который радовался, видя, что этому удручающему бесплодию пришел конец, — а в собственной семье Марии Антуанетты.
И приняться за эту тему, какой бы скандальной она ни была, необходимо потому, что все эти поклепы отточили для Марии Антуанетты нож гильотины. За эту тему необходимо приняться, чтобы стало понятно, чем заслужила королева небрежение знати, ненависть народа, безразличие потомства.
За эту тему необходимо приняться, но в данном случае мы предпочитаем списывать, а не писать. Наше перо отказывается быть выразителем всех этих ложных обвинений. И потому мы берем наугад одно из сочинений того времени, найденное в Бастилии среди книг, изъятых из обращения и конфискованных. Заметим, что сочинение это из числа наименее недоброжелательных по отношению к женщине и королеве. Оно озаглавлено:
«Наконец-то чаяния Антуанетты увенчались успехом. Она долго вводила всех в заблуждение по поводу своих наклонностей и пристрастий и полагала, что таким образом скрывает свою преобладающую черту. И вот она забеременела, что дает повод высказать кое-какие соображения. Весь двор полагал себя затронутым этим событием. Граф и графиня Прованские, граф и графиня д'Артуа не сочли случившееся приятным. Каждый из них имел свое окружение, и каждая из этих партий принялась перемывать косточки бедной Антуанетте.
Эта беременность пришлась на время балов и празднеств, которые королева устраивала в честь своего брата-эрцгерцога, совершившего в дни своего пребывания во Франции глупостей не меньше, чем важных шагов. Самодовольный без всяких на то оснований, высокомерный до неприличия, он изо дня в день выказывал чисто немецкую грубость. В мои планы не входит говорить ни о его бестактности, ни о его несбыточных претензиях в отношении наших принцев. Он появился при дворе для того, чтобы всех судить и покрывать презрением, и, если бы Сартин и герцог де Шуазёль не чествовали этого князька, он оставил бы во Франции такой же след, как те шарлатаны, на каких обращают внимание лишь в первый день, когда они вызывают смех.