– Ничтожная? Кто сказал тебе? Какой чудак?
Полковник усмехается и ласково произносит:
– Шлемазл.
Такого слова нет в моем лексиконе. Что это значит?
– Шлемазл, – с удовольствием повторяет полковник. – Сосунок.
Вот для чего я явился в Петрозаводск: чтоб меня сосунком обзывали. Горько.
– В Америке, – говорю, – как-то обходятся без того, чтобы бить всех подряд дубинками. Есть процедуры. Я не выгораживаю убийц и так далее…
– В Америке, – отзывается он. – Я вот тебе расскажу.
И полковник рассказал мне историю своего отца.
Шац-старший, обрезанный еврей, в начале войны был призван на фронт, но повоевать ему не пришлось: уже в августе сорок первого вся их армия была окружена и сдалась. Шац обзавелся документами убитого красноармейца-украинца, так что его не расстреляли сразу и попал он не в концлагерь, а сначала в один трудовой лагерь, потом в другой. Оказался в Рурской области, на шахте.
– Знаешь, что такое по-немецки «Schatz»?
Богатство, сокровище, клад. Полковник кивает: отец кое-как говорил по-немецки, до войны все учили немецкий язык. Так вот, попал он на шахту с одним лишь желанием – жить. Хотя, как представишь себе: война неизвестно чем и когда закончится, что с семьей – непонятно. Трудовой лагерь – не лагерь уничтожения, но из тех, кто просидел всю войну, уцелела одна десятая.
Пристроиться переводчиком? Нет, это было исключено. Во-первых, чтоб затеряться, надо быть как все, а во-вторых, нормальные люди в лагере были настроены исключительно по-советски. Только подонки имели дело с немцами больше, чем заставляют. Шац вел себя по-другому: он выполнял не одну норму, а две. За это давали премии – хлеб, табак. Бросил курить. Единственная, можно сказать, радость, а бросил – чтобы еды было больше, чтоб работать, выполнять план. У товарищей табак на еду менял и всегда был сыт. Когда поднимался из шахты первым, воровал у охраны – картошку, яйца, хлеб. Только еду. Били, когда ловили, сильно били, каждый раз – двадцать палок. Немцы, порядок. Вся спина была черной от палок. Били, но не убили.
– Так и не узнали, что отец ваш – еврей?
– Пока шла кампания по выявлению – нет. В бане его прикрывали, для своих он придумал что-то.
– Фимоз.
– Вот-вот. Потом узнали. От наших же и узнали.
Когда открылось, что Шац еврей, жить ему стало существенно тяжелее. Вроде как «полезный еврей» – слово на этот случай у немцев было. Норму уже выполнять приходилось – тройную. И терпел – от немцев и от своих. Но настоящих садистов в лагере было немного. Охранники тоже – обычные люди.
– Средние, – подсказываю я.
– Да, средние, – полковник не замечает иронии.
Садистов немного было, не больше, чем теперь, но одна была – жена коменданта лагеря. Красивая баба, говорил отец. Туфлей любила ударить в пах. Штаны при себе снимать заставляла. Развлекалась, в общем. Доразвлекалась.
Освобождали их американцы. Делали так: окружали лагерь и ждали, пока охрана сдастся и заключенные ее перебьют. Сутки могли ждать, двое. Выдерживали дистанцию. Обычная для американцев практика. Немцы к ним в плен хотели, но зачем им пленные немцы?
– Что он с ней сделал? – спрашиваю.
– Отымел. Понял? Первым.
– А потом? Потом что? Убили?
– Ну, наверное, – пожимает плечами. – Немцев всех перебили, вряд ли кто-нибудь спасся.
Мы некоторое время молчим.
– Скажите, как отец ваш потом относился к немцам?
– Нормально. Почему «относился»? Жив отец. Злится только, что пенсию немцы не платят. Он нигде у них по документам не проходил как Шац.
Жив отец его. И что делает? – Ничего он не делает, что ему делать? На рынок любит ходить. Бабу эту немецкую вспоминает. Раньше, пока была мать, молчал, а теперь чаще, чем о собственной жене, говорит.
В кабинете почти темно. Мне вдруг хочется поддержать полковника, хотя бы посмотреть ему в глаза, но он сидит спиной к окну, и глаз его я не вижу. Пробую что-то сказать: про недержание аффекта, про старческую сексуальность. Принадлежность к врачебной профессии как будто дает мне право произносить ничего, в общем, не значащие слова.
– За всю войну, – говорит полковник, – отец мой не убил ни одного человека. И если бы американцы твои освободили его как надо, по-человечески, теперь бы он немецкую бабу эту не вспоминал.
Полковник закончил рассказ и постепенно впадает в летаргию. Наверное, надо идти?
Спрошу напоследок:
– А что флажки у вас на карте обозначают?
Он вдруг широко улыбается, в полумраке видны его зубы:
– Ничего не обозначают. Флажки и флажки. Просто так.
Ну что, я пошел?