Выбрать главу

— Тогда…

Я чуть было не сказала: «Объяснение неизбежно». Потом вдруг почувствовала к такому объяснению такое же отвращение, как и г-жа Барбленэ. До некоторой степени? Сесиль солгала, но только до некоторой степени. Не придется ли мне прежде всего признать некоторые материальные факты? Доказать Сесиль, что она злостно их извратила, отлично. Но… что за отвратительный спор! Что останется от моего авторитета?

Потом мне показалось, что нечто в будущем защищается, ограждает свои права, открывается быть принесенным в жертву моему самолюбию, показной чести. И я замолкла.

Папаша Барбленэ не удивился моему молчанию. Его самого слишком смущало такое положение вещей.

Наконец, я сказала:

— Я должна немного подумать. Не бойтесь нескромности с моей стороны. Если я найду необходимым объясниться с вашими дочерьми, я сперва поговорю с вами. И во всяком случае, спасибо, что вы так честно действовали по отношению ко мне.

— Этого только не хватало… Значит, до завтра.

— Может быть, до завтра.

— Как, может быть? Надо, чтобы это было наверное. Я ухожу только, если это совсем наверное. Иначе я буду очень жалеть, что пришел. Обещайте мне!

— Ну, хорошо. До завтра, обещаю вам.

XI

Зачем, собственно говоря, он приходил? То, что он мне сказал, уходя, не объясняет всего. Однако, я стала спокойнее. Он не был прислан ни женой, ни кем бы то ни было другим! Не думаю, чтобы в последнюю минуту он утаил что-нибудь важное. Или, во всяком случае, он сделал это не намеренно.

Мне кажется, я могу довольно хорошо себе представить, что толкнуло его; может быть, не все причины, которые у него были, но то, как он почувствовал потребность прийти. Я отправила бы всех этих людей к черту, но бесспорно, что сейчас мы все страшно тяготеем друг к другу. Мне самой, если б я прислушалась к себе… мне ужасно хочется одного, только одно удовлетворило бы меня сейчас: это повидать Сесиль и Март, одну после другой и обеих вместе, по очереди; быть в той же темной комнате, допрашивать друг друга, мучить друг друга, вырывать друг у друга правду, говорить жестокие слова, оскорбительные, может быть; но с уверенностью, что не можешь расстаться добровольно, благодаря чему даже оскорбления не непоправимы, не порывают ничего, так как нет и речи о том, чтобы встать и уйти с возмущенным видом. Именно это помогает облегчить сердце. Имеешь мужество дойти до конца своего раздражения, до полного истощения своей злобы, потому что чувствуешь, что есть ограда, которая мешает бежать после удара, и что потом будет время объяснить свою ярость, найти ей оправдание, может быть попросить прощения.

Да, я представляю себе Март, с глазами, полными слез, ее тонкие руки, белые, с голубыми жилками, отдающиеся моим.

Я бы даже хотела очутиться перед г-жой Барбленэ (хотя, видит бог, как эта особа мне иногда противна, и сегодня я в таком настроении, что одно воспоминание о ее манерах способно довести меня до скрежета зубовного!), я бы хотела очутиться перед ней, переносить ее намеки, ее поклепы, вызвать их, выпотрошить ее тайные мысли, почти что заставить ее сказать мне то, чего она еще не решалась сама подумать.

Я бы обошлась без завтрака, чтобы сбегать туда, если бы — смела. Мари Лемиез? Tête-â-fête с Мари Лемиез будет отвратительно пресен. Между нами нет ни малейших осложнений. Чем мы связаны? Мне безразлично все, о чем мы можем говорить. Обеды с Мари… дружба с Мари, я вижу, как она взлетает на воздух, словно нелепый шар, который, вырвавшись из детских рук, болтается под потолком.

А Пьер Февр?

Пьер Февр — да. Хочется ли мне увидеть его, его тоже, сейчас, объясниться с ним? Нет, не объясниться: увидеть, может быть; и к тому же не так, как обычно видишь людей. Но, например, как портрет, который достаешь из ящика наедине с самой собой, или как лицо, которое приближается к вам во сне. Или, если бы я была в одной зале с ним, нужно было бы еще много других людей; мы были бы довольно далеко друг от друга, мы бы не разговаривали, мы бы едва обменялись взглядом.

Однако, какой у меня для него есть рассказ, с посещением папаши Барбленэ, ссорой двух сестер, этой ссорой из-за Меня и из-за него! Долгий разговор об этом с Пьером Февром был бы очень приятной вещью, вещью, достойной его смеха, достойной быть внезапно увенчанной его «ха! ха! ха!», которое я как будто слышу. Он идет слева от меня. Он немного выше меня. Пользуясь самыми простыми словами, мы словно говорим на языке посвященных. Смысл того, что мы говорим, целиком сосредоточивается между нами. Ничего приятнее не могло бы случиться со мной сегодня. Но я замечаю, что из всего, что мы воображаем, не всегда самое приятное привлекает нас прежде всего.

Что-то мне мешает желать встречи с Пьером Февром теперь. Может быть, слова, сказанные им, когда мы расставались? Но почему? Потому что они были немного слишком горячи? Я готова допустить эту причину, но совершенно не верю в нее.

* * *

Вечером, до обеда, мне не захотелось подниматься к себе, чтобы почитать или поразбирать ноты. Я старалась находить предлоги, чтобы задерживаться на центральных улицах. Они не были оживлены даже в этот час. Я не раз страдала от этого. Мое детство в Париже оставило во мне потребность толпы, возбужденной освещением, среди которой так быстро излечивается душевное утомление.

Но я была готова удовлетвориться малым. В малейшем свете лавки, в скоплении трех человек на углу я готова была уловить опьяняющий намек на большой город.

Я была настолько снисходительна, что мне захотелось побродить по магазину новостей, как если бы он заслуживал посещения ради одного удовольствия, Правда, весенняя выставка привлекла туда немного публики.

Два или три раза я увидела мельком в зеркалах свое убегающее отражение, обращая на это не больше внимания, чем всегда. Но мне представился случай задержаться прямо перед зеркалом; между мной и зеркалом была выставка вуалей, которая вполне оправдывала остановку на несколько минут.

Я взглянула на себя. Случилось так, — мне показалось, — что мой первый взгляд был так же непредубежден, так же беспристрастен, как взгляд прохожего. Я, очевидно, использовала одно из тех мгновений, когда самые знакомые вещи вдруг становятся нам совсем чуждыми, так что мы должны сделать маленькое усилие, чтобы вспомнить свой адрес или свое имя. На одну секунду я забыла свое лицо. Я была готова открыть его заново.

Прежде всего я почувствовала большое удовольствие; потом, сразу же, подумала: «Вот, несомненно красивое лицо. Это мое лицо? Значит, я красива? Так красива?».

Правда, из этого удовольствия и из этого суждения удовольствие было важнее, так как охватывало менее хрупкие суждения. Не то, чтобы оно было бескорыстно: напротив, преисполненное гордости, оно проникало меня до последних фибр; но был ли у инстинкта другой способ сообщить мне, объявить мне самой, как главной заинтересованной, суждение, только что составленное им с тем почти божественным равнодушием, которое ему свойственно?

Я красива, без всякой предвзятой мысли. Я искренно этого еще не замечала. Я часто смотрелась в зеркало, как всякая женщина; особенно, когда я была подростком, я делала это подолгу. Но это была всегда тревожная очная ставка. Мне казалось, что я должна смягчить уже произнесенный приговор; и я искала в своих чертах только предлогов для снисходительности, как будто думая: «Я исключена декретом из числа действительно красивых девушек; к этому нечего возвращаться. Но в какой степени могу я создать иллюзию для других, обезоружить их проницательность, да и свою? С помощью какой игры света, какой прически? Лучше ли, чем всегда, идут сегодня к моему лицу волосы? Какое выражение должна я сохранять, чтобы моя полунекрасивость никогда не замечалась?».

Случай сломил дурные чары, жертвой которых я была. Я — красива. Это несомненно, это даже не зависит от чьего-либо вкуса, чьей-либо снисходительности. Вот подлинное открытие, сделанное мной, и я чувствую, что оно имеет бесконечное значение. Еще немного, и я бы его испугалась. Не было ли спокойнее, когда я считала свою внешность только сносной? Если я действительно красива, мне не придется больше повторить ежедневно маленькое усилие, которое я делала, чтобы уловить в отсветах зеркала самое благоприятное из моих мимолетных выражений или чтобы бессознательно исправить образ, который мои глаза боялись слишком хорошо увидеть. Но, в общем, это маленькое усилие не было мне неприятно. Я находила в нем тот же вкус, что и в моих трудах бедной женщины. Я способна нести, как и всякая другая, богатство, жизненные дары; я не боюсь, что они меня раздавят. Но удовлетворяться собой, когда вещи неудовлетворительны! Взять на себя быть счастливой или быть красивой. Это тоже очень приятно. Я люблю напряженные брови и сжатые губы аскетизма.