Выбрать главу

Это, может быть, первый раз, что я думаю о красоте — то, что называется думать, — или, по крайней мере, о чудесной звонкости, которую красота получает от живого лица, когда ложится на него, Я часто признавалась себе, что другие женщины красивы; что некоторые мужчины, которых я встречаю, красивы. Но когда дело касалось женщины, мысль о том, что она красива, тотчас же заслонялась чувством неуловимого презрения и мой взгляд останавливался именно на этой завесе презрения, как бы желая придать ей плотность. Мне казалось, что среди женщин есть две категории, почти что две расы: красивые женщины и остальные, к числу которых принадлежу и я. Хотя я никогда прямо не размышляла об этом, я допускала, что красивые женщины в отплату за свою красоту не имеют доступа в возвышенные области духовной жизни. Знаменитый вопрос «Есть ли у женщин душа?», дикость которого заставляла меня пожимать плечами, когда я думала о женщинах вообще, казался мне только острой шпилькой, когда я вспоминала его при виде красивой женщины.

Если дело касалось мужчины, я думала далеко не так. Правда, тогда я несколько иначе применяла слово «красота». Красота у мужчины мне казалась нераздельной с известным благородством черт, с известной величественностью выражения, с глубиной или, по крайней мере, с умной живостью взгляда. Встречая банальное лицо «красивого малого», я сразу относила его к разряду вещей неизменно привлекательных рыночных ваз, сладких картин, уличных романсов, которые хороший вкус устраняет из нашей обыденной жизни; так что я даже не успевала спросить себя, могло ли бы объяснение в любви, исходящее из такого рта, хотя бы взволновать меня, пробудив во мне сочувствие животного характера.

По странной непоследовательности, я называла красотой у женщин то, что мне было бы стыдно ценить у мужчины. Не для того ли, чтобы оставить себе возможность немного презирать всякую женщину, признанную мною красивой? Или чтобы быть послушной тайному духу самобичевания? Я хочу сказать — чтобы не признать, что я сама красива, чтобы решительно заглушить в себе потребность, которая есть у каждой женщины — быть красивой — и радость, которую она находит в своей красоте.

Но я переменила место. Вот еще зеркало. Нет ничего общего, нет возможного примирения между красотой и мелкими силами обыденной жизни, с которыми я считалась до сих пор. Нет, середины не существует. Надо не замечать красоту, надо только рассеянно идти мимо, не думать о ней, иметь о ней только смутное, общепринятое представление. Если начать ее созерцать, если взглянуть ей в лицо, она глыбой войдет в жизнь, ничего не будет, кроме нее. Красивое лицо. Как оно может вдруг стать чем-то глубоким и ужасным! Красивое лицо, и без движения. Откуда же вдруг приходит мысль, что это прорвавшийся поток, огромная сила, которая неистощимо падает с вершин и которая все снесет? Ведь ничто не шевельнулось. Ничего не было. Даже не дрогнули ресницы.

Я перестала смотреть на себя. Я не думаю больше о себе. Я не думаю ни о ком. Но я понимаю теперь, что можно часами смотреть на очертание ноздри, на изгиб губы и никогда не насмотреться. Взор хочет еще раз проследить линию носа и щеки, приблизиться к ней, охватить эту линию еще раз, еще раз испытать ее неодолимую власть. Душа говорит: «Опустоши меня, прекрасное лицо. Наполни меня, если можешь. Но этого ты не можешь. Потому что ты бесконечно роешь пропасть, в которую свергаешься».

Пьер Февр… Да, Пьер Февр. Я вправе думать о Пьере Февре, спрашивать себя, чем станет в моем уме Пьер Февр с этой мыслью, возникшей во мне теперь. Лицо Пьера Февра. Когда я так долго смотрела на него в последний раз, мне кажется, я не почувствовала всего этого. Я осталась очень спокойной, очень рассудительной. Как это странно; и как это было бы грустно! Почему грустно? Что я хотела сказать? Разве я смотрела на него так, как только что смотрела на себя? Очень внимательно, правда, но, как мне кажется, с очень неискренним и очень оборонительным вниманием. Первый способ обороняться — это не видеть. Но когда не мог удержаться и увидел, остается как можно скорее придумать способ видеть. Рассуждаешь без отдыху. Кладешь одну мысль на другую, как камни плотины.

Жаль, что его здесь нет или что я не там, где он сейчас, без того, чтобы надо было разговаривать. Например, в трамвае. Я сидела бы напротив него. Сегодня я бы наверное увидела, есть ли в его лице та страшная сила, которую я только что открыла. Я помню его черты. При легком усилии я могу их себе представить. Но это почти безжизненный образ. Принимая его рассудком, я, должно быть, сделала его безопасным. И что же… Удивительно, что я не могу сейчас сказать, красив ли Пьер Февр… В известной степени, все мысли, которые я накопила до сих пор, обесценены, упразднены. Только те, которые я еще создам себе, будут иметь значение.

А он, Пьер Февр, заметил ли он уже красоту? И тогда что он думает обо мне? Он, по-видимому, отличил меня, но не испытал великого внутреннего разгрома, который мне теперь понятен. Его лицо не содрогнулось: он не кусал губ, не побледнел. В его глазах не появилось внезапное, испуганное обожание.

А то, что он мне говорил о любви, которая вспыхивает с первой минуты между каждым мужчиной и каждой женщиной (он шутил только наполовину, и я чувствую, что под этим кроется некая истина; что он затронул, шутя, одну из тайн жизни), как это вяжется с моим открытием! Эти тысячи прохожих на марсельской улице, эти искры, вспыхивающие повсюду. Я вижу их. Но красота? Что общего между этим мимолетным объятием двух взглядов и долгим, глубоким опустошением души прекрасным лицом? И если бы мне даже удалось примирить то и другое, как связать это с моим всегдашним представлением о любви? Если бы я любила человека, я знаю наверное, что любила бы только его. Например, если бы я любила Пьера Февра и встретила потом какое-нибудь лицо, красивее чем его самое красивое лицо в мире?

Мимо меня прошло несколько мужчин. Они посмотрели на меня. У двоих, по крайней мере, мелькнул в глазах свет, который говорил, что я красива. Однако, возможно, что они любят женщину, что они любят ее очень сильно.

Я бы хотела поговорить об этом с Пьером Февром. Я не знаю никого другого, кто бы мог понять меня. Мари Лемиез не могла бы в этом разобраться. В нем есть легкомыслие; он не очень уважает женщин, однако считает дурным смущать их покой. Но он не фат, Хотя трудно быть в меньшей степени фатом, чем он, при его уверенности.

Я подумала о смехе Пьера Февра. В этом какая-то тайна! Ни ваш разум, ни окружающее вас не может устоять перед преображающей силой, таящейся в этом смехе. После него нельзя думать и смотреть, как раньше. Все вещи освещаются новым светом. Если бы я услыхала сейчас смех Пьера, то что стало бы со всеми моими размышлениями? Если бы я услыхала, как смеется Пьер Февр, как раз в ту минуту, когда глаза хотят заглянуть в зеркало? Перестала ли бы я быть красивой? Или признала бы вдруг, что красота больше не имеет значения? Нет, правда осталась бы правдой, но только неожиданно облегченной, как пение, перескакивающее с низких голосов на высокие.

* * *

Я вышла из магазина и очутилась на улице. Лишенное зеркал и огней, мое ощущение красоты немного ослабевало. Люди, встречавшиеся мне, казалось, были заняты совсем другими мыслями. О чем они думали? Может быть, о продаже зерна, которую только что устроили, о работе, которую надо закончить, о партии в карты перед обедом в жалком кафе.