Оживление отеля возвращало мой ум в более здоровые условия. К тому же, в этой обстановке выигрывали наши беседы. Когда я бывала наедине с Марией Лемье в моей или ее комнате, нам случалось ловить себя на том, что мы хитрим с молчанием. Самые наши речи хранили на себе печать непобедимого одиночества; я хочу сказать, что они были только чем-то вроде мышления вслух перед случайным свидетелем. В ресторане картина менялась. Наши разговоры как бы возвращались в естественную среду и, будучи оживлены соседством им подобных, быстро вновь принимали подобающее им течение. Они совершали свой путь совсем одни; в некотором роде, они обходились без нас.
Но у меня все еще оставалось больше свободного времени, чем было нужно для моих размышлений. Равным образом, я не была больше настолько несчастной, чтобы иметь право не быть рассудительной. Я должна была предусматривать покупку блузки или пары ботинок, готовиться к этому исподволь. Или же меня вдруг охватывал страх потерять ученицу. Чтобы повергнуть меня в беспокойство, достаточно было какой-нибудь матери задать, с известной настойчивостью, вопрос об успехах ее дочери.
Признаться ли мне также, что я испытывала зависть или же горечь, очень похожую на зависть? В момент своей наибольшей нищеты я смотрела на блага этого мира совершенно равнодушно; или. вернее, я вовсе перестала их видеть. Когда же мой месячный бюджет достиг ста сорока пяти франков, я снова открыла, что есть вещи, которые хочется иметь, и есть люди, которые их имеют.
У меня не доставало больше мужества прейти перед сколько-нибудь блестящей витриной, не бросив на нее взгляда. Я позорно останавливалась перед магазинами платьев и шляп. Я не могла заставить себя не видеть, что другие женщины входили туда, и не могла мысленно не следить за тем, как они приближались к этим украшениям и духам, которые я была бессильна не любить; я не могла удержаться от мысли, что они имеют большее право, чем я, наслаждаться всеми этими вещами, без сомнения, единственно только потому, что желание обладать ими у них более низменно.
Особенно вечером я чувствовала свою неспособность противостоять пагубному соблазну, излучаемому на улицу хорошо освещенной выставкой. Я останавливалась на небольшом расстоянии от ярких витрин и, вероятно, смотрела на них, не подозревая об этом, глазами маленькой нищенки. Предметы роскоши, освещенные множеством ламп, представляют зрелище, которое уже само по себе поглощает и поражает нас, но которое, кроме того, наводит на поучительные размышления о жизни. Можно ли сопротивляться этой власти, напоминающей власть церковных служб? Однако, как ни пронизано это освещение золотом, оно все же как бы подернуто оттенком желчи. Лучи, проникающие в сердце, оставляют в нем отравленный след.
Устраивая мне эти четыре недельные урока за плату, к которой я не была приучена, Мария Лемье не приносила мне состояния; но моя бедность внезапно кончалась. Я избегала скаредных расчетов. Я собиралась овладеть мыслями, более свойственными моей природе.
Моя прогулка завела меня как раз в те места, где были расположены две или три наиболее центральные и наиболее посещаемые лавки, достаточно хорошо отражавшие роскошь Парижа. Хотя городок был невелик, но соседство маленького курорта заставляло его поддерживать известную элегантность. Некоторые магазины были совсем недурны.
Я не избегала их. Я могла теперь рассматривать выставки с новым спокойствием. Мысль, что отныне я буду в состоянии купить отрез материи или метр ленты для освежения шляпы, когда у меня появится охота сделать это, отнимала у меня желание более роскошных предметов, которые по-прежнему были мне не по средствам. Я рассматривала их безотносительно к себе самой, взглядом, которым я смотрела бы на старинные украшения под витриною музея. Я обнаружила таким образом, что я не принадлежу к породе ненасытных или, по крайней мере, что вещи, способные бесконечно терзать мое сердце, не принадлежат к числу выставленных на окнах магазинов.