Но как найти что-либо общее с матерью у младшей? Ее беспечность? Я уже рассматривала эту черту, когда сравнивала ее с отцом. Это очень поверхностно. Говорить об известном бесстрастии г-жи Барбленэ допустимо. Но о ее беспечности? Нет, ни в коем случае».
Я близка была к признанию, что обсуждение не привело ни к каким результатам и что выводы, как будто ясные для меня первоначально, улетучились, пока я делала столь обстоятельные рассуждения, чтобы прочно утвердиться в них. Тогда я заметила, что я все же должна быть благодарна рассуждениям: они незаметно довели меня до улицы Сен-Блез, которая вся была залита огнями.
Вечер, проведенный мною с Марией Лемье, оказался очень приятным, как я и предполагала, но он принес мне еще кое-что неожиданное. Мы провели его в комнате Марии. Ей пришло в голову устроить что-то вроде приема. Она позаботилась об освещении, салфеточках, пирожных. Я была тронута. Мария казалась несколько невнимательной во времена моей нужды. Но эта затея организовать подобие праздника, чтобы почтить мое благополучие, показалась мне чрезвычайно милой. Не предполагает ли способность радоваться счастью другого такого же благородства сердца, как и способность сострадать чужому несчастью? И так как ничто не действует на меня так успокоительно, как хорошие мысли о своих друзьях, то я почувствовала себя легко и радостно с самого своего прихода.
Мария потребовала от меня подробного отчета. Моя беседа с г-жой Барбленэ очень развеселила ее. Но когда я дошла до описания обстоятельств своего возвращения и до предложения г-на Барбленэ, она воскликнула:
— Как! Он имел наглость сказать вам: «Я очень доволен, что вы с ними!» А я что же? Я не в счет? Я уже больше года посещаю дом, и он еще не заметил меня? Целого года было недостаточно, чтобы заслужить доверие простака? Это слишком!
Она смеялась, скрещивала руки, забавно преувеличивая свое негодование. В глубине души она была немного раздосадована.
— Но, дорогая Мария, разве вы не видите, что вас слишком уважают, чтобы делать вам признания? Вы тоже внушительны, хотя и не в такой степени, как г-жа Барбленэ. Меня, напротив, никто не боится.
Потом я отвлекла внимание Марии Лемье от этой щекотливой для ее самолюбия темы и перевела разговор на занимавший меня вопрос:
— Что, собственно, он хотел мне сказать? Вам не доводилось выслушивать его признаний, это возможно; но вы должны были наблюдать множество вещей с тех пор, как вы к ним ходите.
Мария сначала чуть было не созналась мне, что она ничего не подметила и что она гораздо больше рассчитывает на меня, чтобы удовлетворить наше общее любопытство. Потом, слегка краснея, она попыталась разыграть свидетеля, который, перед тем как дать показания, суммирует впечатления и взвешивает свои слова.
Я хотела расцеловать ее за ее смущение. То, что она разыгрывала, она делала не столько с целью оправдаться в недостатке прозорливости, сколько с целью избавить меня от разочарования.
Она сказала мне, что она, как ей кажется, заметила кой-какие трения в семействе Барбленэ. В голосе ее, однако, сначала не слышалось особенного убеждения.
— Я не буду очень удивлена, если узнаю, что у родителей иногда возникают споры относительно будущего их дочерей. Главным образом мать настаивает на продолжении их занятий. Для чего? Это не совсем ясно. Может быть, от того, что у нее нет сына. Вы понимаете? Сын, принятый первым в Политехническую Школу, это совсем ее жанр. Я хорошо представляю себе ее восклицающей: «Я дотащила своего сына до Политехнической Школы, и я устроила так, что он поступил в нее первым». За отсутствием сына она обращает свою энергию на дочерей. Отец, человек простой, по-видимому, более или менее открыто сопротивляется этим планам.
— Но в таком случае разве он обратился бы ко мне, как к возможной союзнице? Разве он стал бы приветствовать появление в доме еще одного преподавателя?
— Он не идет так далеко. Для него я ученая женщина, и мое ремесло — фабриковать ученых женщин. Музыку он относит к совсем другой категории. Я даже слышала, как он говорил, что в молодости учился играть на флейте, и сожалел, что забросил эти занятия. Нет, музыка не кажется ему опасной. Напротив, это «развлекающее искусство», а развлекающие искусства приводят к браку.
— Тогда… мы представляем два враждебные принципа в доме Барбленэ? Это огорчает меня.
— Нет, нисколько, моя маленькая Люсьена. Это очень забавно. Папаша Барбленэ бравый мужчина, неприязнь которого никогда не будет заключать в себе ничего страшного. Он будет раскрывать перед вами свою душу, помогая вам переходить полотно, и выберет дни ваших уроков для закупок табаку и спичек. Но это не помешает ему смотреть на меня родительским взглядом и предоставлять последнее слово своей супруге.
Я ей ответила. Мы производили впечатление двух собеседниц, оживленно разговаривающих, спорящих, противопоставляющих свои мнения. Но я заметила, что я перестала придавать значение истинности слов, которые мы можем произнести. Соображения Марии Лемье, не встречая более никакого серьезного сопротивления с моей стороны, мало-помалу приобретали все больший вес в ее собственных глазах; и убеждение в их правильности, которым она, в заключение, совсем преисполнилась, готово было сообщиться и мне. Правда, мне казалось, что истина лежит где-то в другом месте, но я не придавала этому значения. Что такое истина, думала я, по сравнению с дружбой? В этот момент мне вовсе не так уж хочется узнать, что означают приемы папаши Барбленэ. Я даже думаю, что предпочитаю пока что не знать их. Я хочу лишь сохранить, увеличить счастье, испытываемое нами в эту минуту, эту редкую минуту, когда оно так полно, так чисто, когда оно питается, правда, словами, но скорее их теплотою, чем смыслом.
Мария сидит лицом ко мне; порою поднимается, чтобы вновь наполнить чашки чаем. Двигаясь по комнате, она говорит, смеется. Когда она удаляется в свою кухню, по другую сторону перегородки, я слышу, как она шумит кастрюлей, покашливает, зажигает и регулирует газ. Уже одно это доставляет мне удовольствие. Но особенно мне нравится, как она пытается говорить мне оттуда; мы все время перебрасываемся словами. Стены, расположение квартиры, план, которым руководствовались строители дома, не думавшие о нас, все это бессильно помешать нашему присутствию друг подле друга, прекратить обмен, общение, происходящие между нами.
Потом, на несколько мгновений, мы остаемся безмолвными, она — перед своею плитою, я — в своем кресле. И тогда кажется, что нас разделяют не комнаты, а беззвучная пустота. Но я не могу назвать ее ни пустотой, ни безмолвием в истинном смысле слова. Все это пространство дает мне, напротив, ощущение полноты, изобилия, радостного трепета.
Мне хочется сравнить его с пенящимся бокалом шампанского.
Нам нужно, однако, возобновить разговор о Барбленэ. Нельзя, чтобы он замирал, пока Мария возится с чаем в кухне. Маленькое расстояние, отделяющее нас, не обязывает нас молчать и не нужно лениться немножко возвысить голос. Пусть Мария Лемье ошибается и приписывает членам семьи Барбленэ воображаемые разногласия. Пусть мне доставляет удовольствие поддакивать ей. Семья Барбленэ очень важна для нас в этот вечер, она является существенным элементом нашей радости, может быть, более существенным, чем я думаю. Если бы ее не было там, в ее странном доме, по ту сторону потока рельс, пока мы находимся вдвоем в этой квартирке в центре города — комната, передняя, кухонька, — в этой немного уродливой раковинке, которую мы должны заполнять; если бы мы обходились без разговора о ней, — что сталось бы с нашим хорошим настроением, с удовольствием, которое мы получаем от нашего общения, с этим приливом дружбы, таким бурным в этот вечер, заставляющим забыть об одиночестве?