Мы встали из-за стола. Мария Лемье почти тотчас же покинула меня, чтобы заняться подготовкой опытов для своего урока физики. Я оказалась одна в углу треугольной площади, занимающей середину старого города.
Я чувствовала как бы легкое опьянение. Этот новый заработок был неожиданным в моей бедности и поэтому наполовину оглушал меня. Я испытывала удовольствие от того, что откладывала обсуждение своего неожиданного дохода, не делала подсчетов, не исследовала, какие изменения внесет он в мою повседневную жизнь. Или, может быть, где-то в глубине меня низменный спутник моего ума, нечто вроде усердного слуги, подчинялся неприятной необходимости и поспешно делал все эти выкладки, но до моего сознания доходил пока только неясный отзвук, ободряющий и обнадеживающий шепот.
Я сделала два или три круга по площади. Мне показалось, что предметы стали гораздо более интересными или, вернее, что я получила, наконец, возможность интересоваться ими и отдать им должное. Я еще не начинала заниматься ими, но я приготовлялась к этому. Я предвкушала удовлетворение, которым я скоро буду обязана им.
Когда я заканчивала, может быть, уже второй круг по площади, я вдруг почувствовала, что состояние внутреннего возбуждения сменилось у меня светлой симпатией к внешнему миру. Мое легкое опьянение, перестав быть одним только приятным головокружением, превратилось в способность смотреть на вещи совершенно вплотную: не скользить по окружающей их оболочке, по как бы нейтральной окраске, покрывающей их, а достигать самой их сердцевины.
Посредине площади возвышалась статуя, на одной стороне находилась ратуша, две другие были заняты скученными лавками. Когда я хочу воспроизвести сейчас этот момент, я вижу прежде всего светло-зеленый кувшин, массивный и необычайно приятный на взгляд, поставленный на перекладине на высоте человеческого роста; и даже не кувшин целиком, а только его брюхо, выпуклое, блистающее, как встающее в тумане солнце; потом я вижу, как появляется целая гора посуды, кажущаяся размножившимся первым кувшином; далее вижу женщину, сидящую в углу этой горы — не присевшую случайно, а совершенно напротив — солидно водруженную, составляющую неразрывное целое со своею лавкою, одним своим присутствием делающую ясным и естественным размещение всего этого товара; вроде того, как масса странно свешивающейся листвы получает объяснение, когда мы находим ствол и ветви.
Я различаю затем колбасную, фруктовую, магазин материй. Все казалось четким и новым. Самый мелкий предмет — корзина, кочан капусты, кусок сукна — имел внешность, обращал ко мне резко выраженную физиономию и как бы горел нетерпением быть увиденным. По правде сказать, моим господствующим переживанием не было впечатление, что по поверхности предметов распространился новый блеск, сообщающий их внешности большую свежесть, — удовольствие в достаточной степени эфемерное, которое я часто испытывала и которое доставляет уму маленький праздник, не взволновывая его до глубины. Я считала, что отдаюсь чувству более основательному, менее призрачному и близко родственному со счастьем.
Итак, я смотрела жадно и доверчиво. Я хотела извлечь пользу из своего счастливого расположения. Сколько раз, говорила я себе, я допускала утверждение между вещами и мною завесы, которая их отдаляет и делает обманчивыми, вплоть до того, что железный брус кажется мне в таких случаях предметом сомнительной плотности и весьма неустойчивым. Сегодня я отчетливо ощущаю их присутствие, их реальность, их нахождение прямо предо мною и при всем том — их дружелюбие ко мне. Я наслаждаюсь видом полноты, присущей им. Я желаю думать, что они насыщены содержимым и что их поверхность блестит не от того, что ее ласкает свет и она созерцается довольными глазами, но от напряжения избытком скрывающейся под нею материи.
Я стала упрекать себя. Так как я хорошо знала, что мир не изменился со вчерашнего дня, то я сердилась на себя за то, что дожидалась этой минуты для получения от окружающего столь живого впечатления. Три человека стояли в лавке суконщика. Я не способна лучше выразить удовольствие, испытанное мной от их рассматривания, иначе, как сказав, что я ощутила в себе самой, в качестве настоятельной и приятной необходимости, присущую им в этот момент потребность жить, дышать, жестикулировать, находиться именно в этой лавочке, а не где-либо в другом месте, трогать как раз ту материю, которую они трогали, произносить слова, которые не были мне слышны, но рождение которых я, казалось, ощущала в своей груди.
Мне понадобилось это изобличающее впечатление, чтобы заметить, что очень часто я испытывала, не обращая на него внимания, противоположное ощущение, сводящееся к неприятию присутствия, положения, движения людей, виденных мной где-либо, к совершению маленького внутреннего усилия исправить их позу или задержать их жесты словом, к мысленной борьбе с ними, результатом которой являлись продолжительная смутная усталость или же более нейтральное, но тоже тягостное чувство отсутствия всякой связи с людьми, полного безучастия к их волнениям; чувство прохождения вне пределов их достижения, подобно тому, как и они оставались вне пределов моих интересов.
Ни разу мне не пришло в голову улыбнуться над своим возбуждением из-за ничтожности вызвавшего его обстоятельства. Лишь теперь я размышляю об этом. Я могла бы сказать себе, что довольно унизительно испытывать все эти душевные движения от получения за десять минут до этого известия о предстоящем заработке нескольких су. Что же это? Природный недостаток разборчивости? Я никогда не была слишком щепетильна в этом отношении. Если бы я была мужчиной и если бы мне представился случай пировать с товарищами, как это принято среди молодых людей, я безо всякого стыда отдавалась бы возбуждению, которое может родиться от выпиваемого вина или производимого вами шума. Вероятно, угадывая во мне что-нибудь в этом роде, Мария Лемье не раз говорила мне, что я безнравственна, хотя ей известен мой, в общем, суровый образ жизни, и хотя я считаю, что в гораздо большей степени, чем она, обладаю пониманием святости. Самым важным мне кажется то, что наша душа обнаруживает иногда силу или величие, которых мы не предполагали у нее. Зачем придираться к предлогам, избираемым ею? И если для признания чувства благородным мы хотим во что бы то ни стало удостовериться сначала в благородстве его происхождения, то нельзя ли предположить, что истинная причина и, если я осмелюсь так сказать, происхождение моего тогдашнего возбуждения лежало в будущем? Я знаю, что у нас нет привычки смотреть на вещи таким образом и что попытка передать такую мысль приводит к нелепости. Но опыт, приобретенный мною с тех пор, убедил меня, что трудность рассудочного выражения мысли не служит достаточным основанием ее меньшей пригодности по сравнению с другой мыслью.
Я сделала свои три тура по площади непредумышленно. Столь же рассеянно я направилась по улице Сен-Блез, между тем как мое душевное волнение еще раз изменило свой характер. Я возвратилась к своей собственной личности, к своим интересам, к материальному устройству своей жизни. Я была по детски счастлива, производя подсчеты, — работа, которую я охотно повторяла несколько раз, потому что проходя между моих губ цифры, которые я почти шептала, каждый раз оставляли во мне все больший привкус несомненности.