Я мог бы с этого момента начать холодно обращаться с обеими девушками. Я не поступил таким образом. Такое изменение тона придало бы мне вид господина, который немножко поздно заметил, что он перешел установленные границы и старается избежать последствий, в которых он сначала не отдавал себе отчета. Нет. Я продолжал вести себя, как обыкновенно. Но чтобы показать старшей, что она ошиблась, возомнив себя «предметом моих желаний», а также для того, чтобы дать почувствовать им всем, что у обеих мне нравилась и у обеих я искал миловидность юного возраста и ничего больше, я стал не то что оказывать предпочтение младшей, но допустил в обращении с ней большую непринужденность, чем в обращении со старшей. Я поступил, пожалуй, так, как если бы старшая росла с каждым днем, как если бы она на моих глазах становилась женщиной и с каждым моим новым приходом заслуживала нового уважения, утрачивая таким образом то, что меня в ней больше всего занимало. Потом я стал употреблять преимущественно слово «кузины» во множественном числе; по возможности: «мои кузины». Вы понимаете? Нечто коллективное, до очевидности семейное. Еще немного, и я стал бы трепать служанку по щеке и целовать самое г-жу Барбленэ. Но я недостаточно уверен в себе, чтобы решиться на такие вещи.
Но увы, у меня такое впечатление, что мои маневры не увенчались особенным успехом. Видите ли, во всяком деле хорошая работа требует знатоков. Боюсь, что мои ухищрения не попали в цель — или еще хуже.
— Не в этих ли видах вы решили сейчас выйти одновременно со мной и сопровождать меня… публично?
— Как?
— Да… чтобы сделать ваши намерения более очевидными.
— Вот это называется ошарашить! Знаете, вы меня сильно смутили. Я могу… или, вернее, я мог бы вам ответить вещи очень решительные и очень… чувствительные. Несомненно. Но то, что я вам сказал только что относительно моих теорий, ставит меня в затруднительное положение. Я оказываюсь в дураках. Я удручен, гораздо более удручен, чем могу выразить это. Что? Вы освобождаете меня от мотивированного и обстоятельного протеста?
— Я освобождаю вас от него.
Я ответила ему это после некоторого молчания, опустив голову и устремив глаза на полосу света, тянувшуюся перед нами, глухим и почти дрожащим голосом, как если бы эти несчастные слова были чем-то крайне торжественным и влекли за собой неисчислимые последствия.
Заметил ли это, однако, мой спутник? Передалось ли ему мое беспокойство? Во всяком случае, он сообщил разговору один из тех легких толчков, которые вдруг позволяют легче дышать.
— Вы выслушали меня с большим терпением. Это очень хорошо, но этого недостаточно. Вы обещали помочь мне. Да, да! Теперь вы располагаете моими признаниями, с одной стороны, и, я уверен, в той или иной степени признаниями молодых девушек — с другой. Таким образом, никто лучше вас не способен дать совет… Я стану задавать вам вопросы, а вас прошу лишь отвечать мне. Вы давеча сказали: «Ваша невеста». Какую из сестер вы имели в виду?
— Но… скорее старшую.
— Ах! Скорее… Ах!.. И ваши сведения почерпнуты от старшей?
— Не совсем. К тому же я сказала свою фразу опрометчиво. Я, должно быть, превратно истолковала вещи, сказанные мне случайно. Слово «жених» или «помолвка» поразило меня. Я не выдумала его. Но я могла плохо понять, по какому поводу или в каком смысле оно было употреблено. Во всяком случае, я поступила глупо, воспользовавшись им.
— Гм! Вы не хотите злоупотреблять доверием, оказанным вам молодыми особами. Это похвально. Однако, оказывая услугу мне, вы окажете услугу также им. Если все эти люди продолжают обольщаться на мой счет, мне нужно знать это. В противном случае обольщение так и не кончится.
— Ну, хорошо! Говоря откровенно, я думаю, что ваша политика ударила дальше цели. Желая вывести из заблуждения старшую, вы, как бы это сказать?…
— Ввел в заблуждение младшую?
— Слишком сильно сказано. Вы заразили болезнью старшей также и младшую.
— Ах, черт!
— И притом, произошло еще нечто худшее. Старшая не выздоровела. Лишь надежды или иллюзии переселились в другое место. Цецилия, как мне кажется, совсем не признает, будто все ее возбуждение не имело никакой почвы. Она обвиняет свою сестру в вероломстве, а вас… в непостоянстве.
— Разве вы не находите, что это ужасно? Настоящая история мореплавателя. Вы знаете ее? Случай приводит вас на берег. Вы вступаете в сношение с туземцами. Они принимают вас хорошо. Происходит обмен кусков баранины на мелкий стеклянный товар. Но вы не знаете их обычаев. Вы почесываете мизинцем ухо, и оказывается, что этому движению приписывается в стране ужасное и магическое значение. Совсем то же самое и здесь! Вы понимаете, я сам происхожу из провинциальной буржуазии. Но я уже давно покинул эту среду. Я забыл ее. И, кроме того, я жил в ней в том возрасте, когда мальчик может вольничать с кузинами, не навлекая на себя несчастий. Скажите мне, что вы сделали бы на моем месте?
— Мне кажется, я спросила бы себя прежде всего, достаточно ли я уверена в том, что я не люблю одной… или другой своей кузины.
— О, о! Я догадываюсь, что вы хотите сказать. Отличная вещь психология. «Вы, сударь, воображаете себе, что у вас так… самые пустяковые чувства к особе, именуемой Цецилией Барбленэ. Иногда вы даже склонны думать, что у нее грязные мысли. Уловки человека, не знающего себя. В действительности вы чахнете от любви к ней, да, сударь». Я дал бы что-нибудь, чтобы так было на самом деле. Потому что я порядком люблю пряные теории.
— Я спросила бы себя затем, располагаю ли я еще безусловной свободой решения… я хочу сказать, не дала ли я той или другой из этих девушек каких-нибудь прав на себя.
— Каких-нибудь прав на себя? Это ужасно. Мне кажется, что струйка холодной воды течет у меня по спине. И вы действительно так думаете? Нужно предположить, что я чудовище или что мореплавателю положительно чужды нравы туземцев. Вы не можете себе представить, как меня тревожит то, что вы думаете так.
— Но… я ничего не думаю… по крайней мере, я не произношу никакого суждения. Я только поставила некоторый вопрос.
— Да, и я должен буду ответить на него без всяких обиняков. Но уже самый вопрос леденит меня. Если бы я находил его нелепым, я мог бы пренебречь им. Но нет. Я отлично сознаю, что он имеет смысл. Меня больше всего устрашает мысль, что сама моя совесть может изменить мне и одобрить взгляды туземцев. Не правда ли? Я почесываю мизинцем ухо. Прискорбно уже то, что это простое движение вооружает против вас все племя. Но если я сам начинаю думать, что, почесав ухо мизинцем, я нарушил магический порядок и заслужил наказание, тогда… тогда!
Я слушала его, смеясь.
— И затем, сударыня, я льстил себя мыслью, что в этом деле вы будете на моей стороне… что чрезвычайно помогло бы моей совести выдержать удар. Но с вашим вопросом… Вы понимаете, я нуждаюсь во мнении человека сведущего, да — человека, который мог бы уверенно сказать мне: «При наличии таких-то местных обычаев и всех прочих обстоятельств вы поставили себя в такие условия, которые допускают такой-то исход. Вот перечень прецедентов». Это, может быть, вернуло бы мне уверенность в себе. Сам я не осмеливаюсь произнести свое суждение. У меня самого впечатление, что я не сделал и не сказал ничего такого, что имело бы хоть сколько-нибудь серьезное значение, что было бы похоже на какое-нибудь обязательство. Но впечатление это внушено мне моим здравым смыслом — моим здравым смыслом, не имеющим понятия о местных обычаях и взирающим на туземцев порядком-таки свысока. Притом человек легко поддается суевериям. Ничто не подчиняет нас себе так быстро, как мрачная мысль.