Я не осмеливалась посмотреть ни на г-жу Барбленэ, которая, внимательно слушая слова Пьера Февра, казалось, изучала мою особу с ужасающим бесстрастием, ни на Пьера Февра, один голос которого меня уничтожал и глаза которого довели бы меня в этот момент до бог знает какого безумия. Но я не могла также сосредоточить мой взор на обивке экипажа, на плаще кучера и вообще на чем бы то ни было: я могла смотреть только на кого-нибудь из нас четверых. Мне приходилось, следовательно, смотреть на Цецилию; и после усилия остановиться на ее одежде, на ее груди, на ее шее я дошла, наконец, до самых ее глаз, которые покидали Пьера Февра лишь для того, чтобы уставиться на меня.
Впрочем, для меня речь шла не о том, чтобы читать в глазах Цецилии. Серо-зеленые зрачки не рисковали выдать мне мысли, которые бродили позади них. Когда наши взгляды встречались, то яснее всего я различала, если можно так выразиться, различие уровня наших душ, скат, который шел от души, находившейся против меня, к моей душе. Я даже всецело была поглощена чувством, будто я подвергаюсь воздействию, являюсь в некотором роде конечной целью скользящей по наклону силы. У меня не оставалось свободы понять, каким намерениям души, расположенной против меня, могло отвечать это тонкое движение, и какого, собственно, повиновения оно собиралось искать у меня.
И я констатировала тогда, что с момента, как нам покажется, что чья-либо чужая душа действует на нас с более или менее значительной силой, одного этого впечатления достаточно, чтобы заполнить нас всецело и изумить нас. Мы не требуем ничего больше для удовлетворения нашей потребности в событиях. И можно утверждать, что в нас всегда есть либо сожаление об этом значительном событии, либо ожидание его.
Но я начинала открывать также, что одна любовь способна сделать его длительным. Едва только я почувствовала влияние Цецилии и искушение получить от этого влияния нехорошее удовольствие, как уже принялась думать о Пьере Февре, все более и более настойчиво, утверждать себе все более и более страстно, что я его люблю. Как если бы взгляды, которыми я обменивалась с Цецилией, были равносильны обмену взглядами с Пьером; как если бы я просила серо-зеленые глаза превратиться на мгновение в черные глаза, на которые я не осмеливалась взглянуть; как если бы я позволяла им повергать меня в смятение и захватить меня хотя бы содержащимся в них намеком.
— Скажите, мадмуазель, давно вы получали известия от вашей почтенной матушки?
Я не помню, чтобы г-жа Барбленэ когда-нибудь так прямо спрашивала меня о моей семье. Я ответила:
— Несколько дней тому назад.
— Известия эти были хорошие?
— Очень хорошие. Моя мать до сих пор сохранила превосходное здоровье.
— Как я этому завидую, мадмуазель! Но вам следует познакомить ее с нашими местами, пригласить ее сюда на неделю или на две. Путешествие сюда ее не утомило бы. Она насладилась бы хорошим воздухом. И мы были бы очень счастливы принять ее.
— Моя мать не очень любит путешествовать. Кроме того, обстоятельства ее жизни удерживают ее в Париже. Вы ведь, я думаю, знаете? Моя мать вновь вышла замуж.
Я сказала все это очень быстро, с внутренним напряжением, как бы делая вызов нескромности.
— Да, мадмуазель Лемье говорила нам об этом. Нам известна ваша жертва.
Г-жа Барбленэ повернулась к своей дочери:
— Сомневаюсь, чтобы мы поспели к большой мессе в Нотр-Дам д'Эшоффур.
— Мы можем сказать кучеру, чтобы он погнал сильнее свою лошадь.
— Несчастное животное! Оно и так едва тащит всех нас. Между тем как нам четверым не так уж тяжело будет снести этот маленький грех.
Затем:
— В самом деле, это, должно быть, чувствительно для молодой девушки с сердцем. Мальчик не так страдал бы от этого. Но у вас талант, ваши пальцы делают вас независимой. Это очень ценно. Я всегда думала, что молодая девушка должна быть способной зарабатывать, на случай, когда ее вынудят к этому обстоятельства. Это большое преимущество. Отсюда не следует, конечно, чтобы все женщины были обязаны заниматься ремеслом или отказываться от замужества. Я слышала, что главный инженер заставляет свою дочь учиться писать на машинке. Бог знает, однако, почему он вздумал, что эта малютка с состоянием ее матери будет нуждаться когда-нибудь в куске хлеба. И потом, вы скажете мне, что пишущая машинка — это немножко слишком. Но главный инженер — современный человек.
— Это заставляет меня призадуматься, — заявил Пьер Февр с детским выражением, которое по временам распространялось вокруг его глаз, — ведь я не знаю никакого ремесла. Мне обязательно нужно научиться какому-нибудь. Вот прекрасное использование конца моего отпуска.
Г-жа Барбленэ принялась смеяться.
— Как, вы не знаете никакого ремесла? Пьер, что это вы нам говорите?
— Да, я не знаю никакого ремесла. У меня есть таланты любителя, проявляемые в разнообразных специальностях, но нет никаких серьезных знаний. Я способен заниматься немного фотографией, немного механикой. Я провожу электричество, но мне нужна гибкая проволока. Не знаю, мог ли бы я справиться с карнизами. Кроме того, вы знаете, что компании не принимают гибкой проволоки. Я врач и фармацевт, но самое большее — для острога или плота «Медузы»,[3] т. е. в обстоятельствах, когда пациенты вынуждены довольствоваться тем, что им дают.
— Но ваша профессия, которой вы занимаетесь?
— Вы шутите. Это не профессия, это ряд услуг, которые мне доводится оказывать людям, спрашивающим их у меня только потому, что я ношу форму. Но если я предоставлю вам мою форму, вы будете оказывать их не хуже меня… Да… Если поразмыслить над этим, то в моих обязанностях заключены, может быть, зачатки профессии. Из меня может выработаться управляющий гостиницей при условии усовершенствования технической стороны. Мне следовало бы использовать свое пребывание в Ф***-ле-з-О для углубления своих знаний. Я в очень хороших отношениях с содержателем гостиницы и со своим коридорным; и я легко мог бы завязать сношения с руководителем более шикарного отеля. Да. Что вы думаете по этому поводу, мадмуазель Люсьена?
Он посмотрел мне прямо в лицо. Я чувствовала желание положить свою голову на его плечо и сказать ему, целуя его, что я готова быть хозяйкой гостиницы вместе с ним, всю свою жизнь, если он хочет этого; и даже что я готова весь вечер играть на рояле для коммивояжеров в салоне отеля.
— О… вашей теперешней профессии?… Или о вашем проекте?
— Думаете ли вы, что управление гостиницей действительно может быть названо ремеслом? Вы понимаете, что я хочу сказать? Боюсь, что нет. Сохранится ли потребность в управляющих гостиницами во время революции, как, скажем, сохранится потребность в портных? Гм…
— Следовало бы, может быть, соединить со знаниями управляющего кое-какие познания из области кулинарии.
— Ах! Вот великолепная идея. Управляющий гостиницей в союзе с поваром или, еще лучше, женатый на хорошей поварихе представляет собой субъекта, могущего выдержать самые жестокие социальные потрясения… Умеете вы стряпать, мадмуазель Люсьена?
Я покраснела, как если бы он официально попросил моей руки.
— Немножко.
— Что касается меня, то я интересуюсь кухней, и я думаю, что мне приходили бы в голову занимательные мысли. Да. Я охотно сделался бы вдохновителем по части кулинарных идей. На пароходе мне неоднократно случалось выводить из затруднения главного повара, который страдает недостатком воображения. Но лишенный помощи виртуоза я — ничто. Ах, мадмуазель, мы должны соединиться.
Я говорила себе: «Он шутит. Не будем настолько глупыми, чтобы попасться на эту шутку. Если бы он любил меня, он удержался бы от острот на наш счет в присутствии Барбленэ. Положительно это легкомысленный человек».
Я говорила себе далее: «Стал ли бы он разговаривать таким тоном, если бы мы были одни? Пожалуй, да. Но те же самые слова звучали бы совсем иначе! По крайней мере, для меня. Я увидела бы в них шутливую форму весьма серьезного предложения: торжественное предложение своей жизни, сделанное в стиле его смеха. Правда, присутствие Барбленэ совсем не производило на него такого впечатления, как на меня. Даже Мария обратила внимание на это. Ведь взял же он однажды четырех Барбленэ в свидетели своей тоски по математике. Он не то что не замечает их присутствия и пытается поразить их. Нет, он берет их себе в союзники с неслыханным спокойствием и делает вид, будто у него нет никаких сомнений в том, что это вполне отвечает их желаниям. Если бы этот человек был выброшен на берег после кораблекрушения, он, согласно собственным своим утверждениям, предложил бы папироску вождю туземцев и тотчас же заговорил бы с ним о проблеме судьбы».
3
2 июля 1816 года у западных берегов Африки погиб корабль «Медуза»; 149 его пассажиров спаслись на наскоро околоченном плоту. После 12 дней агонии плот был замечен другим судном, которое подобрало 15 умирающих, остальные покоились на дне моря или были съедены оставшимися