Чувствуется, что он понимает музыку, что он умеет ценить ее. Даже его манера держать тетрадь и сгибать страницы выдает в нем человека, привыкшего обращаться с такими вещами. Он, пожалуй, доволен, что я замечаю это, но я благодарна ему за то, что он почти ничего не сказал мне.
В этот момент г-жа Барбленэ взяла слово, чтобы выразить благодарность от лица собравшихся:
– Сударыня, слушать вас – истинное восхищение, и затрудняешься, чему следует больше изумляться: гибкости ваших пальцев в мотивах танцевального характера или выразительности, с какою вы передаете чувствительные места.
В конце фразы она наклонилась в сторону г-на Пьера Февра, как бы приглашая его в свидетели. Но он ограничился словами:
– Мадемуазель играет прекрасно.
Что касается г-на Барбленэ, то по лицу его было разлито восхищение. Он похож был на помещика, который только что предложил гостям бутылочку из своих погребов и настолько упоен их удовольствием, что сам не чувствует потребности пить.
Меня попросили сыграть другую пьесу. Г-н Пьер Февр сел на этот раз не между Цецилией и г-жей Барбленэ, а между г-жей Барбленэ и Мартой. Я не могла помешать себе заметить эту перемену места и пуститься в связи с нею в рискованные догадки по поводу отношений молодого человека к семье. Все время упрекая себя за ассоциирование тонкой музыки с низменными мыслями, я говорила себе, что г-н Пьер Февр – по своему возрасту, по своим внешним данным – очень подходящая фигура для того, чтобы занимать в доме положение жениха. Его родство с Барбленэ не препятствует этому. Конечно, он ведет себя очень сдержанно, так что я не могу разобрать, какой из двух девушек он оказывает предпочтение. Но эта сдержанность вполне естественна со стороны хорошо воспитанного человека, особенно в присутствии постороннего лица, каковым являюсь я.
Должна сознаться, что эта мысль немного раздражала меня. Если судить только по внешности, то Пьер Февр был человеком совсем другого типа, чем обитатели дома Барбленэ. В его манере держать себя не было никакой принужденности. Я думаю, что он старался по возможности не отличаться от хозяев дома. Но достаточно было взглянуть на него, чтобы г-жа Барбленэ приняла вдруг карикатурный вид, а барышни Барбленэ были повергнуты в пропасть безысходной провинциальщины. Что же, они воображали, что их любовь находится под покровительством и под надзором портрета чиновного дяди?
Если он мечтал о браке, то что следовало думать о нем? Либо вся посредственность этого дома приходилась ему как раз по вкусу. В таком случае он был таким же Барбленэ, только переряженным и вылощенным, следовательно, менее естественным и менее симпатичным. Либо он сумел учуять под скромной внешностью семьи солидное приданое и был, значит, низкою душою. Я смотрела, как он перелистывал мои ноты, сгибая страницы, и как тетрадь выпячивалась у него на ладони. Этот жест, который нравился мне, становился мне немного ненавистным. Я смотрела на свою красивую глянцевую тетрадь, точно ожидала найти на ней жирный отпечаток пальцев.
Когда я возвратилась к чайному столу, эта мысль продолжала занимать меня. Я не досадовала на ее навязчивость, ибо она позволяла мне не так остро чувствовать удручающую банальность слов, с которыми обращались ко мне, и ответов, которые я должна была делать.
Этот господин казался мне "изящным", говорила я себе; и он продолжает оставаться таковым в моих глазах, несмотря на все мои недавние мысли о нем. Отчего это происходит? Ведь нужно же, в самом деле, контролировать впечатления, от которых будет зависеть наше отношение к людям. Действительно ли я сама составила такое суждение о нем соответственно моему представлению об изяществе или, оценив его таким образом, я посмотрела на него обывательскими глазами? Глазами дамы из газетного киоска, глазами продавщицы табаку или глазами пассажиров купе, куда только что вошел Пьер Февр? А еще вернее – глазами Марты или Цецилии?
Несомненно, он одет со вкусом. Но до сих пор я еще не удосужилась решить, каков, собственно, мой вкус в отношении мужского костюма.
Костюм г-на Пьера Февра стоит, вероятно, не дороже костюма г-на Барбленэ; и я думаю, что он не так нов. Он не является поэтому более модным или лучше скроенным. Но в его складках есть что-то живое, легкое, слаженное, это не просто мертвые изгибы материи. Сама материя – черная, как мне кажется, – выбрана со вкусом. В соединении с маленьким черным бантиком галстука она увеличивает бледность лица, придает больше значительности взгляду. Но главным образом, она приводит к мысли о вечерах, нарядах, людских собраниях и ярких огнях. И так как она несколько изношена, помята, носит еле заметные следы пыли и пепла, то мысль о чинности скоро заменяется мыслью о чем-то более непринужденном. Пошлая светская элегантность как будто уже осталась позади. То же движение души, которое только что вызвало представление блестящей жизни, наполнившее вас легким трепетом, завершается мыслью о бесшабашности и о пренебрежении к условностям.
Но следует ли придавать столько значения, может быть, чисто случайным признакам? Чего стоит его лицо, одно только его лицо? Глаза показались мне довольно красивыми. Я чуть было не сказала: очень красивыми. Но мы встречаем множество других глаз не менее глубоких и не менее сверкающих, которые не делают, однако, вульгарного лица значительным. Красота глаз иногда даже как нельзя лучше сочетается с весьма низменными помыслами о счастье.
Что же: совокупность всех черт создает впечатление изящества? Вероятно. Но я еще не вполне понимаю, отчего это происходит. Я прекрасно вижу, чем это бритое лицо отличается от лица священнослужителя. Но что мешает мне принимать его за лицо актера маленького театра или лицо лакея? Нужно иметь мужество отдавать себе отчет в этих вещах.