- Не меня лично, а весь наш полк могут никуда не послать, - поправился он. - Потому что мы ведь принадлежим к армии особого назначения.
- Что же это за "особое назначение"?
- Так зовется обыкновенно наша армия, а что это значит, неизвестно и нам, - уклончиво ответил Ливенцев и тут же начал прощаться, ссылаясь на то, что надо идти заниматься с ротой.
Вскоре после того она уехала в отпуск в Феодосию к своим родным, а когда приехала, ему не случалось уж больше бывать у нее, и всего раза два только они виделись на улице.
Теперь же, когда безотлагательно и бесповоротно все круто менялось в его судьбе, ему показалось необходимым сказать об этом Наталье Сергеевне: больше некому было. Она сидела за картотеками, разбросав их по столу, как игральные карты для гаданья, и когда он вошел и увидел ее такою, то самому ему стало странно: больше, чем когда-либо раньше, она показалась ему именно теперь похожей на сестру Катю. И, подойдя, он сказал ей первое, что подумалось:
- От третьего прапорщика, уходящего на фронт, вы все-таки будете получать письма, Наталья Сергеевна.
- Как? Едете на фронт? - очень изумилась она. - Вот видите!.. А вы говорили...
- Все едем, не я один.
- Вот видите!
И - странно было еще раз Ливенцеву - голубые глаза ее, так антично на все глядевшие, вдруг наполнились крупными слезами.
Когда он выходил из библиотечного зала, простившись с нею, он шел несколько связанно, по-штатски и даже больше того: ему отчетливо вспомнилось, как какая-то крючконосая мегера с острыми локтями вытаскивала из этого же зала десять с лишком лет назад несчастного Станислава Пшибышевского, весьма приверженного к спиртному.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Остаток этого дня в роте, а потом на вокзале уже начисто оторвал прапорщика Ливенцева от "домашних мыслей" и с головой погрузил его в "дорогу", как и всех около него.
Ревнуя о помощи божьей уходящим на "брань", о.Иона приготовился было отслужить перед полком на плацу молебен и окропить всех святой водою, но Ковалевский сказал ему, что это пока преждевременно, что для этого будут более подходящие случаи, что, наконец, полк ведь только еще продвигается несколько ближе к фронту, но не идет на фронт, так что божья помощь пока излишня.
Он был уверен в себе, совершенно неутомим и поспевал везде и всюду, этот голосистый и пышущий здоровьем командир полка с академическим значком. Полк к вокзалу пошел рота за ротой, батальон за батальоном, в стройном порядке и строгом равнении, как на парад, хотя одетые в шинели солдаты тащили на себе все, что полагалось им тащить в походах, вплоть до положенного запаса сухарей.
На вокзале, - внутри его и на перроне, - выставлены были деревянные щиты с плакатами:
ОСТЕРЕГАЙТЕСЬ! МОЛЧИТЕ!
ПОЛЬЗА РОДИНЫ ЭТОГО ТРЕБУЕТ!
ПОМНИТЕ, ЧТО ПРОТИВНИК
ПОВСЮДУ ПОДСЛУШИВАЕТ ВАС...
Плакаты эти были за подписью генерал-адъютанта Иванова, главнокомандующего Юго-западного фронта.
Когда взводный первого взвода десятой роты старший унтер-офицер Старосила, бородатый и степенный степняк, застенчиво улыбаясь, вполголоса спросил Ливенцева: "Ваше благородие, а куды ж это погонят нас, неизвестно?" - Ливенцев улыбнулся ему в ответ и сказал так же вполголоса:
- Столько же я знаю, сколько и ты, - и кивнул головой на один из плакатов.
О том, куда погонят, спрашивали его в роте и до Старосилы, и он сначала говорил, как Ковалевский, что в Одессу, но потом начал добавлять: "Впрочем, может быть, и подальше Одессы". Здесь же, на вокзале, он совсем был запутан этим приказом "остерегаться и молчать" и добросовестно отвечал своим подначальным, что не знает.
День стоял тихий, сухой и нехолодный. Полк хотя и трехбатальонный, но собранный здесь вместе и совершенно затопивший вокзал, представлялся внушительной военной силой. Под однообразными папахами из серой фабричной смушки очень отчетливо в прозрачном, как всегда в подобные осенние дни, воздухе очень отъединенно круглилось каждое лицо в роте Ливенцева. Эти лица - они были не только знакомы ему, как бывали знакомы лица учеников в классах, когда служил он учителем, - нет: здесь каждый в шеренгах был точно пришлифован к нему, своему ротному командиру, - так же, как и он к ним всем. Он несколько месяцев готовил их не решать какие-нибудь отвлеченные алгебраические задачи, а убивать людей. Эта задача была очень проста и ясна по своей сути. Вырастить корову из однодневного теленка - долгое и трудное дело, а зарезать ее - один момент. Но те, кого они готовились убивать, так же точно, а может быть, и гораздо успешнее готовились убивать их...
Эту мысль здесь, на вокзале, ловил на каждом из так знакомых лиц своих солдат прапорщик Ливенцев.
Та же мысль была, конечно, неотбойна и у его полуротного, прапорщика Малинки, - совсем еще зеленого - лет двадцати, - когда он, собрав в улыбку кругленькое, красненькое безусое личико, спросил его:
- Николай Иваныч, вы непробиваемый панцирь себе выписали?
- Какой панцирь? - очень удивился Ливенцев.
- Да о нем ведь часто публикуют в газетах: панцирь Савина... сто двадцать пять рублей, если только спереди, на грудь. А если с защитой спины, - то сто шестьдесят пять от шрапнельных пуль, а также от разрывных... А револьверная пуля ни за что не пробивает.
- Почем вы знаете, что не пробивает?
- Так в объявлениях пишут.
- А вы верите?
- Отчего же не верить? Вот же у немцев у всех каски, а у нас... Может быть, у них у всех и панцири такие есть, - они, конечно, заботятся о своих войсках, а о наших никакой заботы.
- Допустим, панцирь этот вполне чудесен. У вас он имеется? полюбопытствовал Ливенцев, глядя на него с отеческой улыбкой.
- Я бы непременно выписал, да не мог все собрать денег. А теперь уже поздно, - эх, жалость! А может быть, его в Одессе, в магазине офицерских вещей, купить можно, как вы думаете?
- Я думаю, что все эти панцири - чепуха и жульничество... А каски тоже защита слабая, - и больше от сабель, чем от пуль.
Подошел и командир второй полуроты, зауряд-прапорщик Значков, бывший еще в дружине; послушал, о чем говорит Малинка, и солидно, как старший годами, махнул рукой:
- Кто о чем, а он все о панцире! Револьверная пуля, из браунинга, на двадцать шагов вершковую доску пробивает, а чтобы ружейная на четыреста какого-то там панциря не пробила, то что же это за панцирь такой? Чугунный, что ли? Тогда в нем пять пудов весу, изволь-ка его таскать! И как будто на фронте одни только пули, а гранат нет!
Значков был человек хозяйственный, это знал за ним Ливенцев. В дружине в Севастополе он был незаметным, здесь в Херсоне возмужал, развернулся, разговорился. Однако теперь, перед отправкой, и он мог говорить только о неприятельских гранатах и пулях.
А в стороне от них грудастый и тугоусый, черный и лоснящийся, как хорошо начищенный сапог, фельдфебель десятой роты Титаренко, с двумя георгиевскими медалями еще за японскую войну, говорил солдатам:
- Как заходит у нас всеместная зима скрозь по фронту, то никаких особенных действий быть не должно, а будем мы сидеть у своих теплых окопах, - от... Также и противник до нас рипаться не станет, через то, что раненые, которые летом или, скажем, весной, осенью - они свободно пролежать могут час-другой, пока их санитары свои заберут, то зимой если, - враз они в снегу померзнут, как цуцики, - от! А весной замиренье может выйти.
Ливенцев послушал, что он говорит, и подумал, что говорит он неплохо; мог бы даже добавить, что о мире вносился запрос и в берлинскую "Государственную думу".
Прапорщика Аксютина Ливенцев спросил:
- Ну что ваши вчерашние буяны? Не сбежали?
Аксютин высоко взбросил брови, но тут же довольно опустил их:
- Отоспались. Идут в общем строю. Наказание им отложил до прибытия на место.
- Где мы все можем быть наказаны за все грехи наши и до полной потери сознания?
- Вот именно.
Жена подпоручика Кароли, жившая в последние месяцы с ним в Херсоне мечтами о скором мире, имела уже вид наказанной и прятала в ридикюль второй, сплошь измоченный щедрыми слезами платок и доставала третий.