Выбрать главу

Но потом, однажды, все кончается. И надо жить дальше.

И рыбный суп — хорошая штука. Особенно с моллюсками. И укропом. Моллюски и укроп — это очень важно. А еще в нем плавают розовые раковые шейки. Вот так зачерпнешь ложкой, а там на дне ложки, розовое, словно лепесток цветка. И прекрасные бледные разваренные куски остро пахнущей рыбы. И зелень.

Некоторые кладут еще и корень сельдерея, но на этот счет есть разные мнения. Я принадлежу к старой школе, которая считает, что корню сельдерея в рыбном супе с моллюсками делать нечего. Вот лук-порей — это пожалуйста!

На перекрестке Торувьель остановилась.

— Ладно, — она стояла, чуть ссутулившись и засунув руки в карманы лютиковых запасных кожаных штанов для верховой езды. Штаны ей были явно великоваты, хотя штанины подворачивать не пришлось, хорошо она все-таки сложена, зараза! — Я пошла.

Лютик неловко переступил с ноги на ногу. Прощаться он терпеть не мог. Особенно навсегда.

— Пока, Sor’ca, сестренка. Не скучайте там, без нас, — он пожал плечами, — ну и если сможешь… черкни пару строчек.

— С первым же почтовым фениксом, — Торувьель чуть улыбнулась узкими бледными губами и, повернувшись, по-прежнему держа руки в карманах (волосы и изящные острые ушки она убрала под лютиков же шелковый шейный платок), пошла по горбатой улочке, в булыжниках которой отражалось мокрое серое небо. Похоже, она тоже не любила прощаться.

Лютик смотрел ей вслед. Сначала улочка, по которой шла Торувьель, поднималась, потом опускалась, и Торувьель, уходящая в серую утреннюю дымку, сама была как изящный корабль, скрывающийся за горизонтом. Потом он решительным жестом нахлобучил берет на глаза и отвернулся.

Кружит пурга над Бренной… — бормотал Лютик на ходу, — кружится над Яругой… мы станем непременно… постепенно… чужими друг для друга… не тронет лик твой время… не сломит стан упругий… шумит весна над Бренной… шумит и над Яругой… где я бреду согбенный… и что-то там про руки… над черной пастью Бренны… над пенною Яругой. Вам врали менестрели… ведь нет на самом деле любви в земном пределе… не помнят о постели… о времени и месте два одиноких тела, что прежде были вместе…

Не так плохо получается, люди это любят. Безнадежная любовь, приправленная горькой щепоткой цинизма. Решено — сначала супчик, горячий, острый, и пускай навалят побольше раковых шеек и морских блюдечек, а потом можно заказать копченых угрей, и к ним этого их темного пива… Нет, Торувьель в чем-то права, ну где это видано, чтобы по улицам вот так бегали крысы? Да еще вот так лениво, нагло — травили их тут, что ли? Еле шевелится же, тварь.

Еще бы надо подпустить что-то про ветлы, которые как женщины, обмахиваются серебристыми веерами над зеленой водой… Ну вот как бы, примерно — распахивает верба свой серебристый веер… как будто вправду верит… что ступишь ты на берег… своей ногою белой… чтоб старому поэту… к последнему приюту… в ладонях горстку света… тебя я ненавижу… люблю тебя за это…

Надо, кстати, сказать мастеру Гольдкранцу, пусть озаботится наладить выпуск таких маленьких сшитых тетрадочек, с ладонь величиной, чтобы удобно их было прятать в походных сумках или карманах. И к ним на веревочке — карандашик, чтобы не терялся. У нашего брата менестреля они нарасхват будут, как горячие пирожки. Такие, с луком и бараниной, чтобы, как надкусишь, из них тек горячий острый сок… единственная польза от клятых нильфгаардцев, это их национальная кухня. Зараза, как есть хочется! И ведь завтракал же!

Обычно мастер Гольдкранц, издатель, которого Лютик удостоил чести отпечатать аж двадцать экземпляров первых двадцати глав «Века поэзии», открывал свою печатню с раннего утра, потому что полагал себя несущим светоч прогресса в темные массы обывателей, но сейчас дверь была заперта.

Лютик слегка огорчился: он рассчитывал всучить мастеру свеженаписанный фрагмент, и получить к завтрашнему утру свеженькие, приятно пахнущие типографской краской и клеем, переплетенные в мягкую кожу копии. На копии Лютик очень рассчитывал. Конечно, сильные мира сего могут финансово поддержать менестреля просто так, из любви к искусству, но если с поклоном вручить такому меценату еще и экземпляр своего труда с витиеватой и пышной дарственной надписью… Лютик придумал это совсем недавно, но результат уже успел его приятно удивить.

Потому он крепче постучал в массивную, окованную железом дверь.

И едва успел отпрыгнуть: румяная тетка в ночном чепце опорожнила с балкона в канаву ночной горшок.

— Мастера, никак, ищете? — тетка положила грудь на перила, как бы гордясь ее бело-розовым изобилием. Вырез у нее был ого-го, Лютику даже снизу было видно.