— Виват! Hex жие!
Кортеж въехал в ворота замка, охраняемые часовыми.
— Ах, Езус-Мария! Какой же он молоденький! — удивлялась старуха с корзинкой за плечами.
— А ты думала, такой же сморчок, как ты, бабуня, — сострил мастеровой со следами полуды на лице. — Ты так, бабуня, стара, что тебя и полудить нельзя.
Во дворце началась аудиенция…
Царевич вошёл в королевские покои вместе с нунцием Рангони, с паном Мнишеком, который ни на минуту не покидал его, и с князем Вишневецким. Димитрий шёл смело, почти не глядя по сторонам и как бы сосредоточившись на одной мысли. Обнажённая голова его казалась ещё более угловатою. По мускулам лица его видно было, что и плотно сжатые губы, и сильно стиснутые, несколько звериные челюсти выражали непреклонную внутреннюю решимость. Глаза, в которых виднелся всегда какой-то двойной блеск, как будто потускнели.
Сигизмунд стоял у маленького столика, на который и опирался левою рукой. Осанка его была величественная, но лицо и глаза смотрели приветливо. В стороне стояли паны в стройном и тоже деланном величии.
Царевич вошёл с открытою головою. Не снимая шляпы и приветствуя вошедшего только глазами, полными наблюдательности, король протянул ему руку. Царевич поцеловал эту руку и — смешался. Что думала эта угловатая, упрямая голова, нагибаясь к руке Сигизмунда III? О! Не нагнулась бы она, если бы на ней уже сидела тяжёлая, но могучая шапка Мономаха. А её ещё приходится искать…
— Я пришёл просить покровительства и защиты вашего королевскаго величества, — начал он тихо, неровным, несколько хриплым голосом. — Сын московскаго царя и наследник московскаго престола, я лишён и престола, и моей родины. Я скитаюсь десять лет, боясь моего собственного имени. Я не смел произнести дорогого каждому человеку имени даже во сне…
Он остановился. Хриплые слова с трудом выходили из горла, сдавленного волнением.
Король молчал. Всё молчало кругом.
Как бы отстраняя от себя какой-то ему одному видимый образ, царевич продолжал:
— С детских лет, оторванный от матери, от родных, от наследственного куска хлеба, я, как вор, должен был прятать себя, свою жизнь. О! Тяжело, ваше величество, не сметь даже сказать, что ты не мертвец, чтоб тебя не убили подосланные твоим врагом убийцы. «Убили», «зарезали», «похоронили» меня!.. А я жив, жив, на мою собственную муку… Тот, кто искал моей смерти, занимает теперь мой наследственный трон, трон моего отца, трон моих предков. А я — скитаюсь…
Он опять остановился, как бы подавленный воспоминаньями. Глаза слушателей не отрываются от этой угловатой головы, от этого задумчивого, сосредоточенного лица. Что-то искрится в глазах некоторых из присутствующих, словно бы слёзы.
А Сигизмунд упорно молчит. Ему нужна полная исповедь того, кто стоит перед ним.
Как бы чувствуя бессилие своих слов, царевич ищет извлечь эту силу из глубины своего убеждения в правоту своего дела, из глубины неправды, которая тяготеет над ним. Голос его начинает крепнуть, слова бьют резче на слух.
— Ваше королевское величество! Могущественный монарх! Я не ищу моей личной обиды, я не жалуюсь на Бориса за себя. За меня говорит мой народ, мой верный русский народ. Он стонет под немилостивою рукою Годунова: за меня, за мою тень, которая отняла у Бориса сон, проливают кровь моего народа… Ищут мою тень — и мучат, пытают, отравляют ядом, отягощают ссылкой всякаго, кто только произнесёт имя этой блуждающей тени… За меня, за моё имя Борис заточил всех Романовых… Мою мать принудили признать труп чужого ребёнка за труп сына… Расточили и сослали весь Углич… Ваше величество! Я должен вырвать Московское государство из рук похитителя, я должен защитить мой народ от притеснителя… Для меня нет другой дороги — или могила, или трон московский… Но я и умереть не смею!
Голос его дрогнул. Визгнула какая-то резкая, режущая по нервам нота. Холодное лицо короля как бы согревалось участием…
— Ваше величество! Московские бояре знают о моём спасении, они тайно доброжелательствуют мне, тайно одобряют мои намерения. Вся Московская земля оставит похитителя царской власти и станет за меня, как только увидит, что отрасль их законных царей сохранена Богом… Мне нужно только несколько войска, чтобы войти с ним в московские пределы — и Московское царство будет моё.
А Сигизмунд всё молчит. Страшным становится это молчание — тонет надежда, обрываются внутри струны, закипает едкое, жгучее отчаянье. Царевич невольно закрывает глаза рукою. Пропало, всё пропало! Нет, не всё… В груди ещё есть голос, чтобы закричать последний раз. О, не всё пропало! На плечах ещё сидит угловатая голова, а в ней много и воли, и силы, и добра, и злобы.