Отрепьев на это только улыбается задумчивой улыбкой.
— Что, видно, в голове-то Настенька-походочка частенька? — шутит Треня.
— А ты постой, вон там на возу что-то читают, — говорит Отрепьев, указывая на толпу мужиков, скучившуюся около воза.
На возу стоит молодой дьячок в лаптях и громко читает:
— «И Бог милосердый по своему произволению покрывал нас от изменника Бориса Годунова, хотевшего вас предать злой смерти, не восхотел исполнить злокозненного его замысла, укрыл меня, прироженного вашего государя, своей невидимой рукой и много лет хранил меня в судьбах своих. И я, царевич Димитрий, теперь приспел в мужество и иду с Божией помощью на прародителей моих, на Московское государство и на все государства Российского царствия. Вспомните наше прирожение, православную христианскую истинную веру и крестное целование, на чём вы целовали крест отцу нашему, блаженной памяти государю царю и великому князю Ивану Васильевичу всея Русии, и нам, детям его, — хотеть во всём добра. Отложитесь ныне от изменника Бориса Годунова к нам, государю своему прироженному, как отцу нашему блаженные памяти государю царю и великому князю Ивану Васильевичу всея Русии, а я стану вас жаловать по своему царскому милосердому обычаю и буду вас свыше в чести держать, ибо мы хотим учинить всё православное христианство в тишине и покое и в благоденственном житии».
— Хотим служить и прямить прироженному осударю Митрий Иванычу всея Русии, — раздаются голоса в толпе.
— Хотим прямить!
— Ишь, Юша, как ты ловко грамотку-ту эту соскрёб, — говорит Треня Отрепьеву.
— Да не я один писал её, — замечает Отрепьев. — Сам царевич грамоте горазд — бойко пишет.
Грамотки эти, точно птицы, перелетают из города в город, из села в село — и всё приходит в колебание: колеблются воеводы, дьяки, служилые и ратные люди, гости торговые, посадские и чёрные людишки — и сила этого летающего на коне, с золочёным древком копья, юноши, растёт не по дням, а по часам.
— Ну, пане, — хвастается пан Кубло (тот, которого мы видели в Кракове в женских котах: теперь он одет жолнером и нестерпимо ломается, сидя на рыжей кобыле, которую ему подарил Мнишек). — Ну, пане, — говорит, обращаясь к пану Непомуку, (который тоже на коне) — славную штуку сыграла вот эта моя сабля: когда мы брали Моравск с паном Швайковским и отаманом Куцько, так московские воеводы Лодыгин и Безобразов не хотели нам покоряться. Ну, я, пане, знаешь, по-нашему, по-рыцерски: подношу им к носу эту саблю и говорю: «Видите, паны воеводы, эту саблю? Этой саблей я вместе с крулем Стефаном Баторием Вену взял, так уж вас, — говорю, — мне и брать стыдно...» Ну, и не пикнули после этого... Так когда я привёл этих воевод к царевичу, он и говорит: «Молодец, пан Кубло! Ты далеко пойдёшь. С тобой одним, — говорит, — можно всю Московщину взять».
— А я, пане, — со своей стороны похваляется пан Непомук, — тоже не ударил в грязь лицом: когда его милость царевич посылал меня брать Чернигов вместе с паном Станиславом Боршем, то сказал: «На тебя, — говорит, — пан Непомук, я надеюсь как на каменную стену». Вот, когда черниговцы заупрямились и воевода пан Татев не хотел сдаваться, так я, пане, подъехал к городскому валу, дал шпоры своей кобыле — огонь, а не лошадь — да и махнул прямо в город. Как увидали меня черниговцы, что эдакий чёрт скачет на эдаком дьяволе, так тотчас же связали воеводу и отдали его мне. Царевич и говорит мне: «Ну, — говорит, — пан Непомук, когда ты мне так же и Бориса привезёшь, как привёз Татева, так я озолочу тебя...»
Оба врут вперегонку, и хотя не верят друг другу ни в одном слове, однако, продолжают врать, думая, что тот, кто слушает, верит.
— Я, пане, никогда в жизни не лгал, — говорит пан Кубло. — Ия бы давно был крулем в Польше, если б не моя откровенность: когда после Стефана Батория меня хотели выбрать в короли, то я прямо сказал: «Панове рады, — говорю, — не выбирайте меня, потому что я не люблю политики — люблю начистоту».
— А мне, пане, его милость царевич прямо сегодня сказал: «Так как ты, — говорит, — пан Непомук, самый правдивый человек, какого я только знавал, то, когда буду московским царём, назначу тебя моим главным советником и ты будешь моей правой рукой».
А вон и сам Димитрий на московской земле. Не тот уже он, каким казался на польской: что-то особенное прибавилось в выражении его лица, не изменившем всегда лежавшего на нём оттенка задумчивости, но как-то осложнившимся. Он стоит на возвышении и смотрит с своего высокого белого коня на проходящее перед ним войско. На нём богатая соболья ферезея и такая же шапка с белым пером. Рядом с ним стоит князь Рубец-Мосальский, бывший воевода путивльский, и атаманы донских и запорожских казаков — Корела и Куцько. По другую сторону начальники польских отрядов — Станислав Борша, Дворжицкий и Бялоскурский. Куцько и Корела недавно подъехали к группе Димитрия, пропустив вперёд свои отряды. Рубец-Мосальский что-то объясняет, указывая рукой на двигающиеся колонны. Когда мимо группы Димитрия двигались нестройные отряды запорожцев и польская пехота, Дворжицкий, показывая на развевающиеся то там, то здесь знамёна, сказал: