— Ах, касатая моя, в сапоге, чу, нашли.
— У ево, у Митрей-царевича?
— Что ты, девынька! Окстись! У монашки, чу, у рыжего.
— Ах, он пёс рудой!
— Да на девяти, девынька, могилах Борис Годун копал ево, зелье-то, да в девятех, слышь, касатая, водах мочил ево.
Толпа затёрла болтливых баб. Речи мужиков сменили речи баб.
— Этой-то порчей зелейной, слышь, робя, они, чернецы-то, и хотели извести царевича.
— От Бориса, мекаю так?
— От Борьки, от самово. А царевич вьюнош не промах — накрыл, аки мышь решетом.
— Чернец, мекаю?
— И чернец, и бояр. Да и говорит: «Эх, — гыт, — братцы, братцы! Люди вы старые — что я вам сделал? Я вас в ту пору, аки полоняников моих, у Рыльска, помиловал — не сказнил, а опосля того кормил-поил вас. За что ж вы, — гыт, — лиходеяли над головой моей? Бог вам судья, — гыт, — да народ православный». Это к боярам-то. Да вывел их, бояр, на крылечко, да и говорит: «Народ православный! Судите лиходеев моих, как знаете, а я их прощаю».
— Ну, и добёр же он, не в батюшку добер!
— Ну, а на миру их присудили сказнить: расстрелом расстрелять, аки псов бешеных.
— А чернодырых?
— За приставы отдал. А судиям-то и говорит: «Братцы! Простите их, рабов Божиих: они-де не своей волей шли, а по крестному целованию, аки от законного царя».
— Добёр, и... И как добёр!
В это время на околице показался взвод стрельцов и польских жолнеров. Впереди шли стрельцы, раздвинувшись на две равные колонки. Посередине колонок шли два старика в арестантских чапанах и с открытыми головами. На ногах у них звенели кандалы, словно у скованных лошадей в поле, а в руках теплились свечи — маленькие, жёлтые, восковые. Свечи часто тухли то от движения, то больше оттого, что у осуждённых дрожма дрожали руки. Тогда священник в чёрной рясе, шедший впереди их с крестом, брал у них свечки и снова зажигал от свечи, горевшей в фонаре на ружье одного стрельца.
Шествие замыкал отряд жолнеров. Шествие направлялось к двум чёрным, вымазанным сажей столбам, стоявшим на краю околицы. Около столбов чернели свежие могильные ямы.
Это вели на казнь тех стариков, которых мы видели на ночном совещании над крестом и Евангелием. Они в числе прочих служилых людей были приведены к Димитрию связанными, как слуги Годунова, и в числе прочих же не только помилованы, но и почтены доверием Борисова противника. Но они всё-таки изменили ему, пристав к заговору трёх монахов, подосланных в Путивль Годуновым и патриархом Иовом.
— А почто, мать моя, у них свечечки в руках воскояровы?
— А это, касатая, душеньки их теплются — опрощения у Господа просят.
— Помилуй их, Господи.
— О-ох, касатая, темно там, в могилушке сырой, а дороженька на тот свет далёкая-далёкая, так по тёмной-то по дороженьке свечечка и будет посветывать.
— И-и, какая ты, мать, умная, всё знаешь.
— Всё, всё, касатая, потому — Господь сподобил, — хвастается баба-лгунья. — А за ними-то, касатая, за колодничками, аньделы их идут и горючьми слезами по душенькам ихниим слёзно обливаются.
— Идут, баишь?
— Идут, касатая, сама своими глазыньками вижу — они маленьки робятки, голеньки, без штанишек, кудреватеньки и с крылышками.
Баба завралась окончательно — и ахнула: к шествию примкнули, словно, выросшие из земли, конные фигуры стрелецкого сотника и польского хорунжего... Шествие остановилось как раз против чёрных, позорных столбов и вырытых под ними, чёрных же, словно два старых разинутых рта, ям. Священник стал рядом с осуждёнными, а против них — низенький подьячий с большой медной чернильницей за поясом, на брюхе, и с гусиным в виде стрелы пером за ухом. В руках у него бумага.
Началось чтение приговора. Слышны только отдельные слова, бессвязные фразы, словно бы это дьячок читает ефимоны: «кадило церковное»... «темьян-ладон»... «зелье погибельное»... «по дьявольскому наущению»... «и сыщется про то допряма»... «избыти мука вечная»... «ино будет учнут ведовством воровать»... «оже будет про здоровье государево дурно помыслит»... «и того казнить жестокою казнию — рука-нога отсечь»... и так далее, — только и слышно «еже» да «ино будет», или отчётливая страшная фраза: «...и того казнити смертию — голова отсечь»... И опять «еже» да «ино будет», и снова заключительная страшная фраза: «...и того казнить смертно-огненным боем»...
А ворона, сидя на столбе и как бы прислушиваясь к тому, что читают, и удивляясь человеческому искусству выдумывать страшные, неизглаголанные муки своим братьям, зловеще каркает.