Порой и на него, впрочем, найдет полоса разговорная, оживится он, заговорит. Говорить он мастер! Заслушаешься. Да ему есть что и порассказать: видал всякое, хоть и молод. Начнет рассказывать про набеги казацкие, про битвы с татарвою да с турками, а то — о мирном житье-бытье московском, об обычаях тамошних. Часто о царях говорит, особенно об Иване Грозном, о Феодоре. Начнет о Феодоре — непременно вспомянет про смерть Димитрия-царевича и вздохнет всегда при этом так глубоко-глубоко, посетует, что пресекся царский корень… И у самого слезы в очах, и голос дрожит.
Дивились этому все немало: этакий молодец храбрый и вдруг слезы роняет, будто баба! А он примолкнет, иной раз на полуслове речь оборвав, отойдет в сторонку и смахнет слезу, потом сядет где-нибудь в уголке грустный-грустный.
Совсем не похож он был на других челядинцев пана Вишневецкого. Недаром про него и слухи ходить стали разные. Поговаривали втихомолку, что он совсем не низкого звания, что он — боярин московский, спасается от врагов своих, иные же пошептывали, что он, пожалуй, и еще повыше боярина.
Никто не знал, доходила ль до Григория эта молва, но он продолжал держать себя по-прежнему. Видали его часто в последнее время беседующим с духовником князя Адама, иезуитом, отцом Николаем. Это еще более подлило масла в огонь: что за беседы такие у важного княжеского духовника с простым слугою?
Сидя в стороне от пирующих и не вступая ни с кем в разговор, Григорий внимательно прислушивался. Сквозь царивший в челядне шум он старался уловить слова говорившего неподалеку от него уже немолодого человека.
Григорий знал его — это был Петровский, один из слуг Вишневецкого, русский, поступивший к князю не так давно.
Слушатели Петровского были тоже русские, исключая двух усатых поляков и одного угрюмого литвина, больше заботившегося о том, чтобы его не миновал ковш с медом, чем о речи Петровского. А речь его была занятна. Григорий за шумом не мог расслышать некоторых слов, но смысл речи уловил: Петровский говорил об убиении царевича Димитрия.
— Майский день был это, светлый, теплый… Послала царица Марья сыночка своего, Димитрия, погулять — знамо дело, хоть и царевич, а все дитё, — побегать, поиграть хочется… — говорил Петровский, продолжая рассказ. — Ну и вышли, значит, на крыльцо кормилица, Орина — мамка, Волохова — боярыня и еще постельница, Марьей звать. Глядь, подходят к ним Осип Волохов, мамкин сын Качалов Микитка да Битяговский Данилка…
— И почему ты это все знаешь? — перебил рассказчика кто-то.
— Хм!.. Как не знать? Я ж в ту пору в Угличе у царицы Марьи в истопниках жил. Все я своими глазами видел, как раз по двору в ту пору проходил.
— Ну-ну, валяй дальше.
— Подходят это к ним, а уж царевич с жильцовыми[1] ребятками об игре какой-то сговаривался, а кормилица на крылечке присела, Волохова подле стоит с Марьей-постельницей, беседует. Те-то трое все ближе подходят к царевичу да мальчикам жильцовым. И вижу я, что Волохов нож вынимает да пробует, остер ли. «Что за диво такое, — думаю. — На что ему нож?» А Битяговский ему говорит: «Ты чего нож-то выставил? Спрячь в рукав!» и не видит, злодей, что я тут близехонько стою и все слышу. Подивился я да думал уже и со двора прочь идти, дело к тому ж у меня спешное было, вдруг шум тут поднялся да вой и рев такой, что я остановился, будто в землю врос, и шагу сделать не могу. Кормилица, вижу, плачет, рекой разливается и вопит не своим голосом, Волохова мечется у крыльца что угорелая, постельница тоже, а Качалов, Волохов, Битяговский бегут в разные стороны, и лица у них не то от страха, не то от злобы мела белей и перекошены. На крик народ отовсюду бегом бежит. И вдруг звон по всему городу поднялся, будто к пожару; колокола так и гудят, а народ ревет, их заглушает: «Царевича злодеи убили!» Тут смекнул я, для чего нож Волохов вынимал. Крикнул я людям, кто злодеи, и пустился за Качаловым с братьею его нечестивою. Убил злодеев тогда народ, что звери на них кинулись… И поделом!
Петровский примолк.
— Ну, а царевич? — спросили сразу несколько.
— Нашли его, болезного, с гортанью перерезанной.
— Вот что. Стало быть, помер. А тут слух у нас идет…
— Какой?
— Да будто царевич Димитрий жив и объявится скоро и царство себе вернет, — сказал кто-то.
— Так! И мы слышали!
— И мой пан толковал, — вставил свое слово угрюмый литвин, — об этом, слыхал я, с одним приезжим боярином московским. Пан мой не верил, а тот честью заверял, что царевич жив и в Литве находится…