Вскинул брови Филарет, подумал: «Не свои слова молвит, иезуитов».
Вслух ответил:
— Государь, догматы церкви православной и латинской не суть одно. Ужиться нашей вере православной и католической? Нет! За этим беда кроется. Папа и слуги его мнят нашу православную церковь себе подчинить. Достаточно с них той унии, какую они заполучили. Поди, не забыл, государь?
Бучинский поморщился. Отрепьев рассмеялся.
— Да, видать, у служителей церкви греческой любовь к вере латинской не пробудишь.
— И не надобно, — улыбнулся Филарет.
Потерев высокий лоб, Отрепьев сказал:
— Нас на турков подбивают и папа римский, и король Сигизмунд. Я тоже мыслю, придет час и нам воевать Оттоманскую Порту. Царьград и Иерусалим с Гробом Господним нам, россиянам, освобождать. Но до поры у нас дела есть первой важности. Нынче на Руси холопы похуже турков.
— Мудры слова твои, государь. Холопьим разбоям конец класть надобно. На всех дорогах лесных гуляют, ни боярина, ни князя ни признают. В монастырских вотчинах и то шалят.
— Указ надобен, каким на холопов узду накинем, — твердо произнес Отрепьев. Встал, давая понять, что конец беседе. — О чем просить будешь ли, владыко?
— Нет, государь, мне ничего не надобно. За другого бью челом, за князя Шуйского. Знаю, повинен он в пустозвонстве. По глупости своей…
Посуровел лицом Отрепьев:
— Так ли? А ведомо ли тебе, владыко, о философах древних Платоне и Аристотеле? Так хоть второй и учеником первому доводился, но это не мешало ему говаривать: «Друг мне Платон, а истина дороже». Князь Шуйский себе на уме, и не пустозвонство речи его, а зломыслие. Однако коль ты, владыко, за него просишь, так ради тебя прощу, верну в Москву. Но ежели еще брехать станет, аки пес бешеный, казню!
Хихикнул писчий человек Ян Бучинский. Филарет покосился. Щеки ляха бритые, на лысине крупные капли пота выступили. Отрепьев сказал резко:
— Чему смеешься, пан Бучинский? Нет причины к зубоскальству.
На Таганке выволокли шляхтичи князя Дмитрия Васильевича Туренина из возка, отняли кошель с серебром.
У Власьева в пригородном сельце хваткие на руку гайдуки по крестьянским хлевам и курятникам живность забрали, боярские амбары почистили. Мужикам пищалями и саблями грозили.
У Никитских ворот, на церковной паперти, люди били смертным боем вельможного пана за то, что тот, не скинув шапки, вступил в храм, да еще над попом глумился.
Ночами пьяные паны, бряцая оружием, шастали по Москве, песни орали, ломились в дома ремесленного люда и боярские хоромы, драки затевали.
Неспокойно на Москве…
Михайло Васильевич Скопин-Шуйский мудростью от роду наделен. Важен князь Михайло и не горяч, все мерит своим недюжинным умом. И о царевиче Димитрии у него свое суждение. Скопин-Шуйский был уверен, новый царь не сын Ивана Грозного. Не может мертвый быть живым.
Догадывался князь Михайло, кто породил самозванца и зачем, однако молчал. Царевич нравился Скопину-Шуйскому быстротой ума, резкостью суждений. Одно настораживало: слишком вьются вокруг самозванца вельможные паны.
Когда Отрепьев велел князю Михайле отправиться на Выксу в монастырь за инокиней Марфой, Скопин-Шуйский враз понял, какую трудную задачу возлагали на него, и выехал немедля.
Шла вторая половина июля. Близилось начало косовицы. Синим, звонким днем выбрался из Москвы поезд Скопина-Шуйского и покатил дорогой мимо лесов и полей. Золотом отливала тяжелая рожь, клонилась долу. Из оконца крытого возка видел князь Михайло дальние и ближние деревеньки, избы крестьян и обнесенные высоким бревенчатым тыном боярские вотчины. По луговой зелени бродили редкие коровы и козы. На берегу тихой речки пастушок в холщовой рваной рубахе свистел на дудочке. Завидев боярский поезд, парнишка бросил играть, вскочил.
Остались позади стадо и пастушок, вильнула в сторону река. Князь Михайло закрыл глаза, напряженно соображал. Нелегкое посольство вверено ему. Видать, крепко сидела в голове Отрепьева мысль, что он чудом спасшийся царевич. Оттого смело ждал встречи с царицей Марией Нагой.
И Скопин-Шуйский думал о том, что инокиня Марфа может отказаться признать Григория Отрепьева своим сыном. И тогда самозванец вынужден будет убрать ее. Скорее всего инокиню постигнет тайная смерть. Удавят Марфу или отравят, но живой ей не быть. А сохранят ли жизнь ему, Михайле, и Шапкину? Оставят ли лишних свидетелей?