Открыл глаза Скопин-Шуйский, смахнул широким рукавом кафтана пот со лба, долго тер виски, мысленно представляя разговор с инокиней Марфой. Трудным он будет. Вдосталь наслушаются они укоров, насмотрятся слез.
А может, инокиня и слушать не пожелает Скопина и Шапкина? И такого надо ждать. С чем тогда им в Москву ворочаться? Вот тогда и жди грозы. Станет винить самозванец, скажет, с умыслом не привезли мать в Москву, зла желали. А как, чем оправдываться?
И сводилось все к тому, что князю Михайле надобно непременно убедить бывшую царицу Марию Нагую ехать в Москву и при встрече с Отрепьевым назвать царевича Димитрия своим сыном.
Неделю отсыпался и отъедался князь Василий Иванович Шуйский. Мыслимо ли, на самом краю русской земли побывал, и кабы не заступничество Филарета, сгнил бы в галичской земле. Ох ты, батюшка, теперь и подумать — зело страх забирает, а тогда, в Грановитой палате и на Лобном месте, как затмение с ним, Шуйским, случилось. Откуда и храбрости набрался! Изнутри ровно бес какой подмывал на противность.
Вчера приходил проведать Шуйского Голицын. Битых полдня языки чесали. От него и узнал князь Василий Иванович, кому обязан возвращением в Москву.
Сказывал Голицын: «Ты, князь Василь Иванович, затаись до поры, против Отрепьева ничего не говаривай, как бы беды не накликал».
Шуйский и без его слов это на себе изведал. Долго судачили о поездке Скопина-Шуйского на Выксу за инокиней Марфой — с чем-то заявится Михайло обратно? У царицы Марии Нагой характерец дай Бог, своенравный, все помнит! Не оттого ли и Годунов ее опасался? Она, в Угличе живя, вон как Бориса и всю его родню поносила! И даже Федор, сын Грозного, на царстве сидя, не хотел видеть царицу Марию Нагую.
«Хи-хи, — заливался Голицын, — как бы конфуза не случилось. Уличит инокиня Марфа самозванца принародно, и конец царю Димитрию…»
Вспоминал Шуйский разговор с Голицыным и думал: князь Василий Васильевич не свои слова глаголет, а Федора Никитича Романова. Они, великие бояре, породили самозванца и напустили его на царя Бориса. Руками беглого монаха Григория Отрепьева расправились с ненавистными, непокорными Годуновыми. Теперь у митрополита Филарета зреет план уничтожения самозванца. Шуйский знал, у боярина Федора Никитича Романова ума на это предостаточно.
Однако князь Василий все еще не может понять, почему Филарет так старался против Григория Отрепьева? Ему самому царского места не видать: черная ряса надета на него навек.
Кого бояре после самозванца назовут царем, Шуйского тоже волновало, и тут, князь Василий уверен, слово митрополита Филарета будет для бояр не последним.
Шуйский, охая, — болели ноги — доковылял до зарешеченного оконца. В выставленную раму было видно, как на задней половине двора холопы скирдовали сено. Иногда ветер дул с той стороны, и тогда пахло сухими травами.
Но князя Василия это не трогало. Его иное заботило. Шуйский думал о Филарете. Годить митрополиту надобно, силу большую он имел у бояр.
Басманов в одной исподней рубахе и портках совсем ко сну изготовился. Напоследок напился холодной воды, холоп из родника притащил, зевнул. Душно, хоть и ночь. В хоромах погасли лишние свечи, затихло все, и только изредка в подполье заводили возню неугомонные мыши.
Ночами Басманова иногда одолевают сомнения, так ли он живет? Подчас мучила совесть. Хоть и не было у него любви к Ксении, но к чему дозволил самозванцу надругаться над ней? Теперь об этом вся Москва шепчется…
Тут, совсем неожиданно, забили в ворота, застучали.
— Эгей, отворяй!
Басманов подхватился и, как был босой, прошлепал в сени. «Кого там принесла нелегкая?»
— Есть кто живой? Вздувай огня!
Басманов узнал голос Отрепьева, переполошился, не случилось ли какого лиха?
Но тот, веселый, ввалился в хоромы, а за ним Голицын с Власьевым, гетман Дворжицкий и лях Бучинский. Заходило все ходуном.
— Не ожидал, Петр Федорович, гостей? Принимай, потешай!
Заметалась челядь, столы накрывают, мед и вино из подвалов тащат, Басманова облачают. А самозванец хохочет громко:
— Да не напяливай кафтана! Дай телу роздых!
И закружилось, дым коромыслом. Гуляй не хочу! Власьев с третьей кружки вконец захмелел, в пляс пустился. Ян Бучинский гикает, в ладоши прихлопывает. Гетман Дворжицкий притянул к себе блюдо с мясом, ест жадно, чавкая, медом запивает, горланит: