После обеда он обнял, поцеловал Димитрия и, отведя в сторону от гостей, что-то долго говорил ему. В ответ «царевич» только кивал головой, подносил руку к сердцу и вообще всем видом показывал свое полнейшее согласие с речью папского нунция.
Краков спит. Улицы пустынны и тихи. Ночь лунная; длинные тени домов укрывают узкие улицы; только местами, там, где ряд домов прерывается, полоса лунного света врезается в темь — издали, глядя на дорогу, кажется, что там бежит какая-то светящаяся река — зато дальше, за полосою, мрак еще черней.
Тяжелые, мерные шаги гулко звучат в тишине. Это идет ночная стража. Вон в полоске света блеснула сталь солдатских алебард, блеснула и уже никого и ничего не видно: тьма скрыла отряд, только шаги звучат еще, но все глуше, глуше.
Едва замолкли шаги, две человеческие фигуры вынырнули из тьмы и вступили в освещенное луною пространство.
Это — мужчины; один высок, другой гораздо ниже. На них платье простолюдинов. У обоих лица закрыты плащами.
— Торопись, царевич, — промолвил высокий, — пожалуй, опять наткнемся на обход.
— Далеко еще, Мнишек? В этих проклятых улицах темно, как в аду — того и гляди, что наткнешься на что-нибудь и разобьешь лоб. А синяки, мне кажется, не совсем пристали сану царевича.
— Успокойся, царевич, — отвечал Мнишек, уже скрывшийся во тьме. — Вон дворец иезуитов.
— Ты, кажется, думаешь, что у меня кошачьи глаза?
— Неужели ты не видишь огонька, который там мерцает?
— Ах, вот эта-то желтая точка? Еще не близко!
— Святые отцы нас ждут. Пойдем скорей.
— Как ты думаешь, Рангони уже там?
— Да, наверно.
Путники замолчали и прибавили шаг.
Скоро скрип калитки возвестил, что они вступили в обитель отцов иезуитов.
Свет лампады падал на аналой с лежащими на нем крестом и Евангелием, на коленопреклоненного «царевича», на пробритую макушку головы склонившегося к нему иезуита.
— Ты мне исповедал грехи свои, сын мой, и Бог, по милосердию Своему, через меня, Его смиренного служителя, отпускает тебе их.
Димитрий перекрестился. По привычке он хотел, совершая крестное знамение, отнести руку от груди на правое плечо — по-православному, но спохватился и перенес ее на левое плечо — по-католически. От глаза иезуита не укрылась эта оплошность.
— Всем ли сердцем отрекся ты от схизмы, сын мой?
— Всем!
— Всем ли сердцем возлюбил ты истины нашей святой католической церкви?
— Всем! — повторил Димитрий.
— Благо тебе, чадо! С усердием ли будешь служить ей?
— С усердием!
— Будешь ли стараться пролить свет истинной религии во тьму ереси?
— Это станет целью моей жизни!
— Прочти «Credo»[6].
— Credo in Unum Deum Patrem… — торжественно начал читать «царевич».
Иезуит слушал, наклонив голову.
— Amen! — заключил Димитрий.
Патер взял с аналоя крест и Евангелие и поднес его обращаемому.
— Поклянись над этим святым Крестом Господним и над святым Его Евангелием, что не ради суетной славы…
— Не ради суетной славы… — повторял за патером Димитрий.
— Не ради корысти…
— Не ради корысти.
— Не ради иных ничтожных благ земных…
Царевич повторял.
— Но ради спасения души своей вступаешь ты…
— Вступаю я…
— В лоно истинной, апостольской, вселенской, католической церкви. В том целуешь ты святой крест.
— Целую святой крест…
— И святое Евангелие. Аминь. Теперь следуй за мной, сын мой, я проведу тебя в церковь, — сказал духовник «царевичу», когда клятва была закончена.
Что-то щемило сердце Димитрия, когда он следовал за своим духовником. Он смутно начинал сознавать, что то, что он совершает, есть преступление большее, пожалуй, его самозванства: можно обманывать людей, шутить над ними, но нельзя дерзновенно играть именем Божиим, делать крест и Евангелие орудиями низменных целей.
В церкви у алтаря уже ждал Рангони в полном облачении.
Несколько поодаль стоял Мнишек.
— Чадо! — сказал Рангони «царевичу». — Церковь приняла тебя в свое лоно. Остается только укрепить этот союз — согласно выраженному тобою ранее желанию — таинствами святого Миропомазания и Евхаристии. Приступим же с благоговением к сему, сын мой.
«Царевич» опустился на колени. Вокруг него раздавалось чтение и пение латинских молитв, псалмов и возглашений, но он мало прислушивался к ним, он рылся в тайниках своей души, силясь понять, что это, новое, прежде незнакомое, копошится в ней? Он так ушел в созерцание себя, что опомнился только тогда, когда Рангони подошел к нему со святым миром.