Выбрать главу

Заруцкий пьет, не хмелеет, буравит острыми глазами Прокопия, а тот говорит:

— Нам Владислав ни к чему, нагляделись на ляхов. Москву очистим. Земский собор государя назовет.

— Не посадили бы подобного Шуйскому.

— Думать надобно. — Ляпунов пригладил пятерней волосы. — Какие в «Семибоярщине», те неугодны.

Заруцкий свое думал: «Прокоп себе на уме. Правду Марина говаривала; ты, боярин Иван Мартынович, Ляпунову веры не давай, он моей и твоей погибели искать станет. Коли же мы вернем престол царевичу Ивану, я — опекунша, а ты при мне другом и советчиком…» Крутнул головой Заруцкий, голос подал:

— О каком государе, Прокоп, речь ведешь? Я с казаками царевичу Ивану присягнул. Его-то куда подевать?

— То Маринкина печаль, — отмахнулся Ляпунов. — Она его прижила с самозванцем, пускай и поразмыслит. Убиралась бы по-доброму к батюшке, в Сандомир, а воренка на наш суд оставила, дабы ляхи впредь его на Русь не напустили. Двумя самозванцами по горло сыты. Нет в России порядка, разбои повсеместные, всяк вольностей ищет и добычи.

— Уж не на казаков ли намекаешь, Прокопий? — Заруцкий навалился грудью на столешницу. — Чем они тебе неугодны? Может, и противу меня чего имеешь?

Из-под нависших бровей Ляпунов посмотрел на атамана удивленно:

— Ты о чем, Иван Мартынович, кто казаков вольности лишает? Однако и воровством промышлять не дозволим.

— Казаки не воры, говори да не завирайся, Прокопий Петрович.

— Не бранитесь, воеводы, — Трубецкой голос повысил, — еще ляхи в Москве, а вы друг друга шпыняете. Я ведь тоже Дмитрию служил, Шуйского государем не признавал, и не безразлично мне, кто на царство сядет. Очистим от ляхов Кремль, тогда и поразмыслим, кому на престоле быть: Ивану малолетнему либо иному, на кого Земский собор укажет.

Заруцкий налил вина, выпил залпом, не закусывая, отер тыльной стороной ладони усы:

— Золотые слова, князь, не ко времени свара. — Застегнул кунтуш и вышел…

Мороз ослаб, и потеплело. Дымы от множества костров затянули Воронцово поле. У самой избы, у коновязи, собрались казаки, в стороне несколько дворян, сопровождающих Ляпунова. Застоявшиеся кони хрумкали овес, перебирали копытами, фыркали. Заруцкий взглянул на небо: тучи наползали, видать, последним снегом высыпят. К атаману подошел кривоногий сотник. С ним Заруцкий еще от Болотникова бежал.

Атаман кивнул в сторону дворян:

— Это и все?

Помолчал, потом процедил сквозь зубы:

— Ляпунов против казаков злоумышляет.

Сотник понял намек:

— Видать, зажился на этом свете Прокопий Петрович.

— Только не здесь.

— Вдогон пойдем.

— Передай есаулам, ночью в Калугу уходим…

Узнав о смерти Ляпунова, снялся лагерь за Яузой, разошлись ополченцы по своим городам. Недолго простоял под Москвой и Трубецкой, увел полки в Коломну.

А вскоре в Россию вторгся гетман Ходкевич.

Глава 16

Вздыбился Нижний Новгород. Господин Великий Новгород открыл ворота свеям. «Взывал и буду взывать!» Кузьма Минин

Андрейка поднялся чуть свет, натаскал в казан воды, наколол дров, затопил печь. К тому часу взошло солнце, озарив маковки церквей, пробежало лучами по крышам, заиграло в стекольцах теремов, через затянутые бычьими пузырями оконца пробилось мутным светом в домишки и избы городского люда…

На масленой неделе в Смутную пору хоть и голодно, но нижегородцы гуляли, веселились. Весь первый день в кабаке пекли ржаные блины, скудно мазанные топленым маслом.

А в обеденную пору затрещал лед на Волге, изукрасился змеиными полосами. Ждали этого с часу на час. Накануне лед посинел, сделался рыхлым, и только отчаянные ступали на него.

Высыпали нижегородцы ледоходом любоваться, колготят, перекликаются. На переправе мужик-лодочник конопатил дощаник, готовил к спуску. Ему помогали две бабы: топили вар, заказывали днище и борта.

Галдел народ:

— Глянь-кось, Волга-матушка вздыбилась!

И впрямь, льдина на льдину полезли с грохотом и сильным шорохом, открывая темные, с холодной водой полыньи.

На той стороне толпились несколько человек. Им закричали:

— Завтре паром пойдет!

Там поняли, зажгли костер.

Скуластая узкоглазая баба сказала громко:

— Ночь холодна будет: вишь, небо ясное.

Постоял Андрейка, полюбовался и, поправив шапчонку, отправился в кабак.

…За Сырной масленой потянулись семь долгих недель Великого поста, завещанные Богом — Творцом и Великим Врачевателем. Семь недель, облегчающих плоть, очищающих душу человека. И была та заповедь Господня непоколебима веками, разве что какой еретик-отступник нарушит ее либо, обуянный гордыней, подстрекаемый сатаной, поддастся искусу и, возомнивши себя выше самого Создателя, изречет велемудро о происхождении человека от какой-либо животины.

В Великий пост на нижегородском торгу в мясных рядах пусто, лишь сиротливо кровоточат на крючьях одна-две бараньи туши — для зажившегося в Нижнем Новгороде торгового гостя из мусульманских стран либо заезжего татарина из Казани.

Зато на рыбных полках судаки и сазаны лова подледного, балыки осетровые и белужьи, щука и разнорыбица на всяк вкус и деньгу. Есть ряды, где бабы всяким соленьем торгуют, пирогами постными и квасом…

В воскресные дни выскочит Андрейка из кабака, пробежится по торгу, разговоры послушает. А они все больше о московском пожаре и о бесчинствах ляхов. Однажды услышал, как староста мясников говорил народу:

— Православные, коли мы не подсобим государству Московскому, тогда кто же? Аль себя побережем, животы свои пожалеем?

Кто Минину поддакивал, а иные молча слушали. Лишь редкие голоса возражали либо предлагали повременить:

— Не торопись, Кузьма Захарьич, не мясо на колоде рубишь, тут примериться надобно!..

Однажды Андрейке Москва во сне привиделась, но не городом, а человеком-великаном, и он корчился, горел на костре, взывал о помощи. Кинулся Андрейка к великану, потащил из огня. Тут народ набежал, загасили костер, а человек вдруг голосом Кузьмы Минина заговорил:

«Порадеем, люди, Москве, не допустим Руси погибнуть!»

Запали слова Минина Андрейке в душу, и верил он, случится собираться ополчению, и он вступит в него.

Царь Иван Васильевич Грозный дорогой на Казань еще в первом походе любовался Нижним Новгородом.

«Быть бы сему городу столицей Руси, не будь Москвы», — будто бы изрек он.

Так ли, нет, но красотой и богатством Нижний Новгород поражал всякого, кто впервые попадал сюда.

С Кунавикской переправы долго разглядывали ватажники высившиеся на той стороне каменный кремль и башни, монастыри и церкви, хоромы и дома, улицы, тянувшиеся от самого берега вверх, гостевые дворы, склады, лавки, посад, прижавшийся к крепостным стенам. А на этой стороне Волги белел вознесшийся куполами к самым облакам Благовещенский монастырь.

Артамошка только языком поцокал, а когда дух перевел, промолвил:

— Красотища-то, ядрен корень, всем городам город!

Через Волгу переправились дощаником. Волны плескали о глубоко осевшие борта, обдавали брызгами ватажников. Акинфиев зачерпнул горсть холодной воды, хлебнул. Фома шутливо заметил:

— Аль накормил кто?

Промолчал Артамошка, смотрел на наплывающий город, на уличное многолюдство.

Лодочник сказал:

— Пасха святая, гуляет народ… А ноне, ко всему, вздыбился Нижний, на ляхов ополчение скликает.

Город встретил ватажников пасхальным перезвоном. Из церкви расходился народ, неторопливый, принаряженный.

— У нас в Городце… — начал Фома.

— Вспомнила баба деверя, — перебили его, — тут абы чем насытиться.

Артамошка сказал решительно:

— Айдате, голод заморим. — И переступил порог кабака.

Изголодавшись в пост, народ ждал Пасхи. Уже в Светлую седмицу наряжали хоромы и избы, замешивали тесто, из потаенных мест извлекали припрятанное к этому дню сало, запекали в печи свежатину.