Выбрать главу

Поднял глаза Гермоген, встретился со взглядом Богородицы, и было в ее очах столько печали и надежды, что на сердце у патриарха сделалось тепло и покойно. Снова подумал: не напрасно страдает и никому никакими силами не сломить его к измене, подобно той, какую совершил проклятый грек, архиепископ Арсений, служивший при царских гробах в кремлевском Архангельском соборе. Позабыв стыд и обрекши на поругание свой сан, он пресмыкается перед панами, облыжно поносит Гермогена. Ко всему невесть откуда сыскался захудалый попик, настрочивший донос на патриарха. Попик называет грехи Гермогена, каких не ведал за собой патриарх, но какие, верно, водились за самим доносителем.

Настанет тот день, когда Православная Церковь и мир рассудят деяния Гермогена и каждому воздадут по заслугам. И сказал Господь: и аз воздам ему!

Накануне, перед тем как бояре-изменники впустили в Москву ляхов, в воскресный день Гермоген служил обедню в Благовещенском соборе. Торжественно и красиво выводил хор, а патриарх вдруг отчетливо услышал голос с небес: «Великие муки уготованы тебе, Гермоген. Терпи!»

Понял патриарх: это Дух Святой. Опустился на колени, воздал молитву чуду. Укрепил Святой Дух в нем тело и душу…

Никто не посещает патриарха, разве иногда заглянет Мстиславский, поплачется: дескать, по вине люда Москва сгорела и от неповиновения сколько народу погибло! Молил Гермогена, чтоб призвал московитов к смирению: дескать, нет власти не от Бога.

На что патриарх спросил насмешливо:

— Ты, князь Федор, посланием апостола Павла заговорил, новым Савонаролой мнишь себя, а так ли? Власть ныне на Москве не от Бога, а от дьявола, и вы, бояре, какие ляхов в первопрестольную впустили, сатане служите. Яз же не повинен и к смуте не подстрекал, видит Господь, народ за правду и веру восстал. А как вы, бояре, какие Владиславу присягнули, чем оправдываться станете? Подумай, князь Федор. Ты мыслишь, я страшусь патриаршего сана лишиться? Нет! Богу служить и в рубище достойно! Молитва в душе человека, а не в словах, она в сердце и поступках его! Вы латинянину присягнули, а там и к Унии склонитесь, Жигмунда с вечера государем назовете, к утру окраиной Речи Посполитой пробудитесь.

Говорил патриарх резко, не щадил Мстиславского:

— Вы, бояре, какие царя Василия с престола свели и на Думе властвуете, вам бы с народом заедино быть, а не перед ляхами раболепствовать. Эвон, Михайло Салтыков даже хоромы свои пожег, в Москву искру кинул. Не он ли ляхам пример подал? Не Бог зло творит — человек падший! Меня вините, дескать, я народ к смуте взывал. Нет, не к крамоле призывы мои. Взывал и буду взывать словом Божьим к люду православному, кричать стану неустанно: человеки, не дайте запустеть весям вашим, земле травой сорной зарасти, иноземцам мнить себя господами в домах ваших! Не допускайте, чтобы иноверцы осквернили храмы ваши!

Уходил Мстиславский, а Гермоген все выкрикивал вслед яростно:

— Убирайтесь, не получите вы моего согласия!

Совсем невмоготу сделалась жизнь Гермогену: ляхи с боярами его патриархом отказываются признавать, голодом морят, а начальник стражи, с виду важный шляхтич, грозил: «Всех вас, чертовых москалей, на кол посадим и тебя, поп, с ними заодно, холера ясна!»

Но однажды пробрался к Гермогену в келью монашек в поношенной рясе, обвисшей на худом тельце, и надвинутой на самые брови скуфейке. Промолвил тихо:

— Благослови, владыка.

Удивился Гермоген:

— Из какой обители, инок, и кем послан?

— Владыка, послан яз из Троице-Сергиевой лавры архимандритом Дионисием и келарем Авраамием. Братия молится о твоем здравии, и из лавры именем твоим во все города российские грамоты идут, а в них призывы собирать земское ополчение. И семя, кинутое теми грамотами, дало свои добрые плоды: сходятся в Нижний Новгород ратники со всей России и скоро уже, скоро тронется на Москву, против ляхов, земское ополчение.

Воздел Гермоген очи, прошептал:

— Услышал ты слова мои, Господи, уразумел помыслы мои.

Посветлел патриарх лицом, слезы смахнул, на колени опустился. Инок вслед за ним бухнулся.

— Молись, — сказал ему Гермоген, — Господь ниспослал нам великую радость.

Со смертью Ляпунова Заруцкий с Мнишек засели в Калуге. Запил атаман. Марина корила его, но Заруцкий и слышать не желал. Не стало Лжедмитрия, и Заруцкий почувствовал себя всесильным. Похвалялся: я-де царевича Ивана в Кремль введу! А однажды, обняв Мнишек и дыша перегаром, сказал ей об этом. Оттолкнула его Марина, ответила резко:

— Боярин Иван забывается, казаки не ему служат, а царевичу.

Сказала, будто пощечину отвесила.

Кровь ударила атаману в голову, но сдержался. Вспомнил, что в народе говорят: «Хмель туманит мозги и развязывает язык, во хмелю и заяц храбрится». Ох, дорого бы дал Заруцкий, чтобы не верить словам Мнишек, но она права: не будет царевича Ивана, чем завлечешь казаков в поход на Москву? Казаки надеются на царские милости, и для них Мнишек государыня, а он, Иван Мартынович, без Марины никто.

Как мог он забыть тот день, когда застрелили Дмитрия и рыдающая Мнишек кричала:

— Защиты прошу, защиты!

А казаки в ответ дружно ответили:

— Ужо, государыня, ни тебя, ни царевича в обиду не дадим! За тобой, куда повелишь!

Заруцкий слова свои в шутку поспешил перевести:

— Государыня Марина Юрьевна, ты прости мою дурость, язык мой пустой.

Приезжали в Калугу послы от Сапеги, выспрашивали у атамана, не намерен ли он перекинуться в службу к королю, на что Заруцкий ответил: на Руси жив царевич Иван и казаки ему присягали.

Марина гетмановских послов прогнала, а Сапеге велела передать:

— Ему бы, старосте усвятскому, не метаться, а служить царевичу. Королю же Речи Посполитой не разбои на Руси чинить и города российские на себя брать, а помнить: он, Сигизмунд, слово давал помочь Дмитрию престол вернуть, а ныне царевичу поможет, и тогда Русь и Речь Посполитая в дружбе будут. Я же, повелительница обширной страны, русская царица, до последнего дыхания буду стоять за свою честь и честь моего сына, царевича Ивана…

Весть, что в Нижнем Новгороде собирается земское ополчение, встревожила Заруцкого: ну коли воеводы не признают царевича? Повстречался с Трубецким, но тот от разговора уклонился.

А Трубецкого сомнения одолевали: еще неизвестно, каким окажется царем Иван и кто за спиной малолетки государственные дела вершить станет. Прежде уговаривались Трубецкой, Ляпунов и Заруцкий друг за друга держаться, ан жизнь по-своему распорядилась. Так не лучше ли ему, князю Дмитрию Тимофеевичу, с теми воеводами, какие на Москву ополчение поведут, заодно стать? А когда прогонят поляков и на Земском соборе станут государя избирать, сказать и свое слово.

Утрами Мнишек появлялась в алом кафтане, легких, зеленого сафьяна сапожках и меховой шапочке. За кушаком — сабля и пистолет. Она спускалась с крыльца, легко вскакивала в седло и, сдерживая коня, выезжала из Калуги.

Марина направляла коня к крутояру, скакала долго и там, где Угра подступала к Оке, передавала повод казаку. Пока тот коня вываживал, Мнишек стояла на берегу, смотрела на речной перекат, и мысли ее были подобны бегу воды.

Невелики лета Марины, всего двадцать третий год минул, но последние пять лет бурные, какие не всякий выдюжит. Она имела гордость истинной шляхтянки, а упрямство относила на счет дальних предков из горного Карабаха. Марина убеждена, от карабахцев ее храбрость, ибо тот народ не сломили ни персы, ни турки…

Думала Мнишек, в России, куда занесла ее судьба, она найдет свое счастье, но эта страна для нее оказалась непознанной. Когда добиралась из Варшавы в Москву, бояре и дворяне встречали ее с такими почестями, каких даже круль не видел. Но вскорости этот же народ сделал ее нищей. А едва вокруг Мнишек засиял ореол мученицы, на ее защиту встали казаки. С их помощью она надеялась вступить в Кремль…