— Мы разорены, московиты забрали у нас все, а в нашем фамильном сандомирском замке, с тех пор, как в нем побывал царевич со своими прожорливыми гайдуками, сто чертей его матке, одни мыши.
— Где же коронное войско? — неожиданно открывает рот Марина, и в голосе ее звучит издевка.
— Але дочь моя мнят, круль рыцарь? Как бы не так! Круль — паршивая овца, а его любимый канцлер Сапега — хитрая лиса. Он вынюхивает и выглядывает, чтоб сожрать кусок, какой ему добудут другие, сто чертей его матке.
— Зачем нас держат в этой ужасной стране? Я хочу в Сандомир.
— Нет, дочь моя, — возражает воевода, — по всему видать, московиты не намерены отпустить нас еще долго. Ты должна быть готова к этому.
— Да, отец, я знаю, — соглашается Марина. — Мне жаль тех дней, когда я была русской царицей. Ты помнишь, отец, какими дорогими подарками одарил меня и тебя Дмитрий?
— Не говори о них, дочь моя. При упоминании об этом у меня мутится разум. Как близко было наше величие и в какой бездне мы оказались теперь, сто чертей его матке! Проклятые московиты и их колымага, она растрясла мне кишки. Сегодня я нищий и голодный рыцарь, дочь моя. Але чертов барин, какой сопровождает нас, не собирается кормить нас?
Марина не отвечает. Нудно скрипят колеса колымаги, бряцает оружием стража. Стрельцы, что прежде гнулись перед Мариной-царицей, теперь насмехаются. Нет, не думала Марина, что ее царствование доставит ей столько горя. А как хотелось ей быть царицей! Тогда, в Сандомире, она пообещала стать женой русского рыцаря из свиты князя Адама Вишневецкого, назвавшегося царевичем Дмитрием, при условии, что он въедет в Москву государем…
Ее отца, воеводу сандомирского, и вельможных панов разве не интересовало, кто есть Дмитрий? Он посулил щедро, и жадная шляхта ринулась за ним. Дмитрий устраивал для панов и бояр обеды званые, потехи, так отчего же московиты возненавидели его? Сколько ни пытается Марина, этого ей не понять.
Мнишек что-то говорит, но она думает свое.
— Але ты не слышишь меня? — задает ей вопрос воевода.
Но у Марины нет желания продолжать разговор.
Едва рубеж пересекли, в лес углубились. Болотников ручеек заметил. Сочится родник из-под коряги, разлился по траве прозрачной лужицей. Остановил Иван Болотников коня, передал повод Скороходу:
— Погоди!
И с седла соскочив, на колени опустился. Припал к роднику, пил холодную чистую воду долго и жадно. Потом отошел, распростерся ниц, замер. Мозолистыми ладонями гладил землю ласково, бережно. В горле комок и слезы глаза застят.
Во второй раз такое с Иваном Исаевичем. Первый, когда из трюма галеры вывели, цепи сбили, и вот теперь.
Родина, отчая земля, горькая и самая близкая сердцу. Нет ее дороже. Сколько о ней передумал, перемечтал. Виделась она ему ежечасно на Туретчине, когда, надрываясь, греб тяжелым веслом, и в разговорах со Скороходом в коротких передышках. Во сне вставали перед ним поле с золотистой рожью, лес в зелени и с белыми березами на опушке, полянами в цвету. А чаще всего снилась деревня, родительская изба, мать и отец. Живы ли они, родные, повидать бы.
Болотников — крепостной князя Телятевского, лет десять тому назад бежал на Дон. У казаков в почете был, походным атаманом избирался.
Но в бою, раненного, взяли в плен крымчане, в Туретчину продали, где прикованные цепями на галере с другом Митей Скороходом гребцами плавали.
Спасение пришло от венецианцев. Их корабли разбили флот турок.
Так и попал Болотников со Скороходом в Венецию, а уж оттуда в Россию, домой пробирались.
По пути в Речь Посполитую у Молчанова оказались. Тот их письмом снабдил в Путивль к князю Каховскому.
Позже, когда улеглось первое волнение, Скороход заговорил:
— Отчего бы такое, Венеция — город красивый, и вся земля италийская дивная, и сколь перевидали мест чудных по пути, а вот же попали на Русь, и, кажется, нет ничего ее лучше.
Болотников разговор поддержал:
— Птаха малая за море осенью улетает, а к весне сызнова ворочается. А человек, Митя, не птица и не зверь, ему и подавно без родины нет жизни. Коли он отцовщину предаст по злому умыслу, забудет, презрения и смерти достоин.
От рубежа до Путивля немало сел и городов миновали Болотников со Скороходом и вдосталь нагляделись на слезы людские: в деревнях избы заброшены, народ голодный. Горький хлеб у крестьянина в боярской Руси. В Севске задержались, решили коней перековать, да и самим в бане не грех попариться, тело о том напоминает, зудит. Приметили избу побольше и почище, попросили приюта.
Хозяин, мужик приземистый, борода до пояса, баню затопил, воды натаскал, а за обедом с расспросами приставал, как люд на чужой стороне проживает? Диву давался, не верилось, как это говорят там не по-русски, а друг друга понимают. Уж не сказки гости рассказывают? Покачал головой:
— Бывает же такое!
Потом поведал, что десятник стрелецкий из Путивля читал грамоту, звал комарицких постоять за царя Дмитрия.
Наутро привел хозяин высокого сухопарого мужика годов за тридцать, с серебром в волосах и бороде, сказал:
— Вот, Артамон Акинфиев, люди знатные, в Путивль едут. Им коней перековать.
Артамон на Болотникова и Скорохода посмотрел внимательно, на губах улыбка скользнула. Заметил насмешливо:
— В Путивль ныне многих потянуло, да не все там, едрен корень, после обедни разговеются.
Иван Исаевич к кузнецу присмотрелся, видать, не прост мужик. К полудню коней перековали, руки помыли, сели передохнуть. Поначалу разговор клеился плохо, Артамон спросит, Болотников ответит. Митя обронил:
— В Речи Посполитой царь Дмитрий от Шуйского укрылся. Нам это его ближний боярин поведал.
— Я ласку царевича на своей спине испытал, — насмешливо проговорил Акинфиев.
Однако Митя шутку не принял.
— А ты, Фома неверующий, кабы Дмитрий царствовал, холопам бы вольная вышла. А от Шуйского, боярского царя, чего доброго ждать?
— Воля, она, едрен корень, заманчива. — Повернулся к Болотникову Артамон, в глаза уставился: — Неужели и у тебя, Иван Исаевич, така Дмитрию вера?
Насупился Болотников. Потом прояснело лицо:
— Без царя не можно, Артамон. И нам такого надобно, чтоб люд не под боярином жил, а дышал свободно и землю не боярскую пахал, а свою.
Слыхал послание апостола Павла к Галатам: «Трудящемуся земледельцу первое должно вкусить от плодов». А на деле боярин — барин. — Подумал маленько и снова заговорил: — Ты вот в Дмитрии разуверился, мне о нем мало чего известно. Но в Дмитрия у крестьян и холопов вера, а нам, Артамон, народ на бояр, на наших первых супостатов, как зажечь, чьим именем?
— Эге, это иной сказ, едрен корень, — согласился Акинфиев, — а славословить Дмитрия без нужды ни к чему.
— Ладно, Артамон, — Иван Исаевич встал, — я в Путивль направляюсь. Ты же, коли прослышишь, что Болотников люд на бояр зовет, приходи. Не забудешь?
— В час добрый, Иван Исаевич! А за мной дело не станет. Не один явлюсь, с товарищами верными.
К обеду, побывав в пригородном селе, воротился Шаховской к себе на подворье, уселся в тени на скамью.
Тесовую крышу воробьи усеяли, гвалт подняли, не поделили чего-то.
«Экий базар учинили, — подумал воевода, — скандальные птицы».
Челядинец Микишка подпер плечом бревенчатую стену, зевал, на князя искоса поглядывал.
— Микишка, тащи квасу! Того и знаешь, пастью ветер ловить. — Выпил Григорий Петрович глоток, выругался: — Теплый. Поленился в подполье слазить, в поварне из кадки зачерпнул…
Обедал Шаховской в трапезной. Комната просторная, осиновой доской стены обиты, стол длинный, сосновый, добела выскобленный, вокруг лавки широкие. Григорий Петрович не любил, когда стол скатертями покрывали.
Стряпуха внесла щи в глиняной миске, горшок каши и кринку топленого молока, поставила перед князем. Шаховской в еде неприхотлив, не то что иные, переборчивые. Ему бы только понаваристей. Отхлебнул щей, попросил:
— Принеси, Настасья, луковицу.
Покуда ждал, все гадал, к чему бы пришлых мужиков приставить, вона их сколько набралось. Сказал с издевкой: