Ямпольский,^56 и ПинхосТемчин.^57 К огда он склонялся перед ними на улице в поклоне, они проходили сквозь него, как сквозь воздух, продолжая беседовать. Но сейчас даже они ничего не могли поделать.
– Свиньи, – услышал он голос раввина, пробирающегося к выходу. – Да оставьте вы, наконец, в покое эту бедную женщину!
– Хотите, я с ней посижу? – неожиданно предложил Захар, подойдя к деревянному настилу сцены близко-близко.
– А, это вы, Захар? – вглядевшись, спросила Люба растерянно. – Я не знаю… Вы разве умеете с детьми?
– Кажется, умею, – сказал Захар и улыбнулся девочке. Она узнала его и посмотрела вопросительно на мать.
– И никуда, никуда не уйдете?
– Куда я уйду? Я постою вот так, рядом со сценой, если господин
Ульман разрешит. Послушаю вас вместе с девочкой. Жаль будет, если она не узнает, как поет ее мама.
– Я пою для нее каждый день, – возмутилась Любовь.
– Это другое. Она должна услышать, как вы поете для других.
Почему-то эти нескладные слова почти убедили Любу, и она неуверенно спросила у девочки:
– Ты постоишь с Захаром недалеко от меня?
– Постою, – неожиданно согласилась девочка. – Захар совсем не страшный.
– Это я-то нестрашный? – решил пошутить Захар и, сделав жуткое лицо, сказал: – У-у-у!
Девочка отпрянула от него, обхватила мать, Захар замахал руками отчаянно, та снова закричала, что она хочет петь, но без ребенка не может, не может, режиссер сказал Захару презрительно:
– Ну вот, Левитин, снова вы все испортили.
Уходя из сарая, Захар чувствовал, с каким отвращением смотрели ему вслед мудрецы, сидящие в зале, и даже симпатичный Франтишек Зеленка задул свою трубку.
Захар шел, не поднимая глаз, что-то шепча, может быть, снова предлагая свои услуги, но что он мог предложить – ни голоса у него не было, ни слуха.
И Захар решил уехать из этого места. Остров большой, если на нем может разместиться целый народ. И почему, когда хочется, не посмотреть, как живут другие.
Самым трудным было получить разрешение на передвижение по острову.
Этим занимался Совет старейшин, и давать такие разрешения они не любили. Казалось им, что с трудом организованное мероприятие рухнет, если народ сдвинется с места.
– Я очень рассчитывал на вас, Захар, – сказал Эдельштейн. – Что вам не сидится? У вас шило в заднице. Вы помогали мне как-то устроить здесь людей. Я знаю остров. Это, конечно, не лучшее место на свете, но и не самое плохое. Уверяю вас, есть гораздо хуже.
– Я догадываюсь, – сказал Захар.
– Тогда почему вы дергаетесь? У нас уйма времени. Успеете попутешествовать.
– Здесь меня ничто не держит, – сказал Захар. – Раньше держала память о сыне, но и она куда-то подевалась. Может быть, я уже не нужен ему. Мне надо двигаться, иначе я умру.
– Опять вы об этом, – закричал Эдельштейн. – Сколько можно? Я ведь выпустил приказ, чтобы люди об этом не говорили! Не бойтесь, вам ничего не грозит.
– Я вообще непоседа, – сказал Захар. – Конечно, я могу по-прежнему скармливать детям жаворонков, но это будут делать Лазарь и баба
Таня. Они согласны. Также прошу вас не оставлять своей заботой одинокую красавицу Розу Пинхас. Хорошо бы найти ей жениха.
– Вы совсем рехнулись, Захар, – сказал Эдельштейн. – Мы же договорились, никаких новых детей. А где жених, там и дети.
– Дайте мне бумагу, Эдельштейн, – сказал Захар. – Я не могу здесь.
– Ну хорошо, – сказал Эдельштейн зловеще. – Я дам. Но вы и не знаете, на что обрекаете себя.
– Я ничего не хочу знать, – сказал Захар. – Откуда мне знать?
– Какая же это морока – запрашивать Эйхмана о разрешении для вас. Вы меня крепко подставляете.
– Кто такой Эйхман?
– Неприятный тип, – сказал Эдельштейн. – Никогда не поймешь, чего он хочет на самом деле. Ему поручено следить за нашим благополучием. У него есть много идей насчет нас, но, слава Богу, ему не дают развернуться. Да не ходите же вы так передо мной! Я не могу смотреть на вас спокойно. Когда вы так ходите, мне кажется, что начинается вторая мировая война. Угомонитесь. Вы уже взрослый. Я даже не спрашиваю, есть ли у вас отчество. Мне просто хочется называть вас -
Захарчик. Это же очень фамильярно – Захарчик. Правда?
– Правда.
– Ну идите… Захарчик.
Он увидел на дороге бегущих людей. Сейчас, когда стало ясно, что бежать, кроме как к океану, некуда, это его удивило. Что могло послужить причиной бега такого множества людей, он тоже не понимал.
Последнее, чем еще владел этот остров, – покой, грозило быть смятым, разрушенным. Люди не церемонились, они бежали тревожной толпой, и сквозь пыль казалось, что собаки путаются в ногах мчащегося куда-то табуна.
Потом он понял, что не собаки это, а дети, их то брали на руки в беге, то разрешали некоторое время бежать рядом.
Люди бежали. И лица их не были полны при этом ужасом встречи с событием, заставившим их бежать. Они бежали бесстрастно, явно понимая, куда они бегут.
Сколько чарующих глаз промелькнуло перед Захаром, черных, блестящих!
Сколько пересохших приоткрытых губ! Когда люди бегут вместе, кажется, что они любят, нельзя представить, что можно так бежать с плохими намерениями – на износ, навсегда. Одежду они сбрасывали по пути и бежали как есть, обнаженные, так могли бы бежать дикари, живи они на этот острове.
– Это не Святая земля? – крикнул один из них, совсем еще мальчик с чудным доверчивым лицом.^58 – Скажите, мы на Святой земле?
Что им мог ответить Захар? Что здешние холмы ничем не напоминают те, библейские, оставленные ими тысячи лет назад, что земля красная, будто напоенная кровью, и не мог ее выбрать Бог для маленького выведенного им из пустыни народа, что сходство возникает только поверхностное, и самим остается решать – жить здесь или не жить, но сказать им сейчас правду – все равно что отказать в глотке воды.
– Там, – сказал Захар и неопределенно махнул рукой куда-то. Он потом здорово ругал себя за это, потому что они рванули вдаль с еще большей силой.
Но напрасно он винил себя, они знали, что делают. Глупым в этой толпе был только он, Захар, желающий помочь тем, о ком ничего не знал, и в сущности которых ему не дано было разобраться.
Что ему холмы, когда он, боясь высоты, и не собирался на них взбираться. Что ему девственные леса, таящие свои тайны, когда он не знал азбуки леса, не мог по листве судить о возможностях и доброте дерева.
И только прыжок в воду выдавал в нем когда-то свободного человека.
Он разбегался и прыгал, как бы прямо через жизнь, с ее постоянными огорчениями, несправедливостями, ложью, и оказывался у себя, под водой. Он ничего там не видел, даже не присматривался, просто плыл, вода ласкала его. Все, что необходимо было ему там, наверху, здесь, под водой, не пригодилось. Теперь – избавиться от всего и плыть.
О чем можно думать под водой? Он плывет, еще не рыба, уже не человек, он плывет, не боясь никаких встреч, все встречи под водой мнимые, событий никаких, он сам для себя событие: вот как, оказывается, могу! Он плыл, никому не мешая, здесь он был один, один, и ни в кого не надо было вникать, они как-то обходились без его помощи, только косили глазом, потому что у них именно так устроены глаза. Он был телом, помещенным в глубину мира, а этого совершенно достаточно для счастья.
Он так опасно долго плыл, не дыша, а потом выныривал, отфыркиваясь, почти крича, и начинал безжалостно тереть глаза, чтобы оглядеться вокруг и покорно признать: я вернулся.
Но он был один. Он мог утонуть, заблудиться, свалиться с обрыва – никто бы не оплакал. И, может быть, каждый в бегущей мимо него толпе осознавал точно такую же свою участь?
Нет. Они бежали не от одиночеств, они бежали от чего-то другого, какого-то миража, привидевшегося им сна, от незабываемого горя, а может быть, они просто бежали, как люди, наконец обретшие свободу, счастливо?
Захар не знал. И спросить их не решался, так целеустремленно они бежали.
Потом, только черезим известный период времени, останавливались и, пытаясь выровнять дыхание, начинали перекличку, которой никто от них не требовал – сами по себе. Он слышал имена людей, задохнувшихся в беге, и ему припомнилось, что он был связан с каждым из них когда-то, связан с ними всегда, и не только общая судьба, но какие-то незначительные подробности, вплоть до связки ключей от дома, которые он обещал передать кому-то, объединяли их.