Выбрать главу

Только в этот момент, вглядываясь в орущую толпу, понял Захар, что вместе с жизнью Бог забрал у него зрение и догадку. Они не танцевали, они не пели, они умирали еще раз у него на глазах, ему было разрешено наблюдать за их медленным умиранием, а он-то думал, что пытается накормить живых, какой дурак. А он-то, он-то сам живой или тоже один из них?

– Вот я и добрался до рая, – тихо сказал верзила. – Дед, у тебя водка есть?

Захар поднял лежащую рядом со старухой бутылку, оставленную, вероятно, однофамильцами для него, когда он проснется.

– Так вот в чем дело, – сказал он. – Это многое объясняет.

– Ах ты бедолага, – сказал верзила, отстраняя бутылку от губ. – А ты и не знал?

– Я догадывался, – сказал Захар, – но это так непросто. У меня там остался сын.

– Не пропадет, – сказал верзила, допивая. – Не пропадет. Если родился после войны, не пропадет.

И тогда Захар вспомнил, почему он давал кровь в том вагончике, зачем нужно было это переживание, ну, конечно же, скарлатина, всего лишь скарлатина, и умирать от нее совершенно необязательно, а вокруг вагончика было лето, и трамваи ходили, и плодики шелковицы лежали на тротуаре, а люди наступали на них случайно и смеялись чему-то своему, только один человек плакал – пожилая медсестра, делавшая процедуру, она увидела, как они взглянули друг на друга, отец и сын.

– Я вспомнил, я вспомнил, – сказал Захар. – Я вспомнил, где видел ваших. Нам надо возвращаться. Жаль, что мы оба пьяны, но, если уж пошла такая музыка, что тут поделаешь.

И они, поддерживая друг друга, не давая сбить себя с ног, направились сквозь толпу.

Чем ближе был сектор «Б», тем больше сомневался Захар, что ему нужно было вести туда одессита.

Он все время просил у того фотографию, вглядывался, возвращал обратно, мусолил пальцами, так что одессит в конце концов не выдержал и сказал:

– Знаешь что, Захар, если мы не найдем мою жену, я тебя, пожалуй, убью.

– Напугал, – ответил Захар, и они оба рассмеялись.

Одессит заметно устал с непривычки, и, хотя старался поспевать, сбивчивое дыхание выдавало одышку, отчего Захару стало его невыразимо жалко.

– Это у тебя первая жена? – спросил Захар

– Одна-единственная.

– А у меня их было три, – сказал Захар и попытался вспомнить всех трех своих жен, но ничего, кроме лестницы, по которой он гнался за одной из них, пытавшейся от него убежать, за другой, такой пьяной, что он гнал ее в шею по той же лестнице вниз, волнуясь при этом, чтоб не убилась, за третьей, которая, поднимаясь в его дом, все время жаловалась, что лестница такая скверная, ход тяжелый, как можно жить на таком тяжелом ходу. А больше он вспомнить о них ничего не мог.

Они прошли мимо ангара, на двери висела ободранная на раскурку рукописная афиша, по страшному ее виду можно было судить, что премьера оперы «В раю» давно состоялась.

Улица чернела перед ними. Даже в ночи было видно, какая она прямая.

Усилие чьей-то воли чувствовалось в ней. Она скорее держала направление, чем сама могла называться улицей, идеальное воплощение линии, проведенной на ватмане, бездушной и уверенной.

Рядом дрожал его спутник, Захар попытался взять его руку, чтобы успокоить, но тот отдернул.

– Мрачно у вас в раю, – сказал он, – ни фонарей, ни собак.

В окнах же горел слабый свет свечи, и, если приглядеться, начинало казаться, что над ней склонились три лица; одно женское, бледное, удивленное, с сильно подчеркнутыми глазными впадинами, и два детских, в профиль, курносых и глупых.

– Твои? – спросил Захар

– Кажется, мои, – неуверенно сказал одессит. – Не мешай.

Он еще долго смотрел, сдерживая дыхание, пока Захар не потащил его к другому дому.

– А эти? – спросил он.

– И эти, – сказал одессит. – Куда ты меня привел?

Как объяснить этому бедному человеку, что живется им здесь не так уж плохо и его появление вряд ли кого порадует? Все как-то притерпелись, а тут муж, а тут слезы, а тут расспросы, никому не нужные, и главное, никакой возможности вернуться назад.

Чего он ищет, чего он хочет? Уцелел – и радуйся. Зачем этой бедной женщине видеть его, кому он здесь нужен со своим героизмом? Ишь какой бравый! Она и так все знает о нем. Она его отмолила.

– Здесь еще много домов, – сказал Захар. – Ты не спеши. Посмотрим.

Хочешь, я вызову их всех на улицу?

– Нет, – сказал одессит, – я пойду. Все-таки ты уделал меня почему-то. За что? Мне всегда было трудно с вами.

– Да, с нами нелегко, – согласился Захар.

– Что вы здесь делаете, Левитин? – услышал он, и косой свет фонаря ударил им в лица. – С кем вы? Я же просил вас никого не приводить и по возможности не возвращаться.

Это был Эдельштейн. Он стоял посреди улицы, растопырив левую ладонь так, будто хотел перехватить их обоих. В правой же был высоко вздернут фонарь, тень Эдельштейна, отброшенная в сторону леса, казалась угрожающе огромной, но никого не пугала, таким маленьким, как жучок-светлячок, стоял он сейчас рядом с одесситом, и с чего было его бояться?

– Кто это? – спросил Эдельштейн. – Я не знаю вас. Чужой? Вы снова что-то не так сделали, Левитин.

– Простите меня, Эдельштейн, – сказал Захар. – Понимаете, у этого человека умерла жена, и…

– Какая жена? Какая может быть ночью жена? Что вы несете? Вы все-таки очень бестактный тип, Левитин.

– Да, – сказал Захар, – кажется, я начинаю понимать, что вы имеете в виду.

Они оставили старика стоять в тяжелом раздумье по поводу последствий этой встречи, а сами направились через лес к океану. Идти оказалось легко, здесь все было знакомо Захару и почему-то совсем не пугало. И то, что верзила-одессит плакал рядом, придавало его миссии проводника еще большую ответственность, и хотелось успокаивать, но ему мало было успокаивать одного, он чувствовал в себе силу успокоить сразу всех, всех. Он знал, как это сделать, вот только, как собрать их в ночи, он не знал.

Они вышли к океану, где одессита уже ждал огромный корабль с притушенными огнями в сторону Африки, попрощались, и мой отец^63 остался ждать дождя, чтобы вместе с дождем прорвало в груди тоску, досаду, избавило его наконец от тревоги, она никогда не покидала, тревога, с поводом, без повода. Но дождя не было.

А утром на остров прилетел Эйхман и никого в местечке не обнаружил.

Наверное, перепуганный ночной встречей, Эдельштейн перестраховался и увел всех куда-то.

Встревоженные Хорст и Эрик метались от дома к дому, лягали стены сапогами, от чего пустые домики складывались, как карточные. Эйхман истерически хохотал:

– Ну и Шпеер, ну и великий архитектор!

Ему было, из-за чего волноваться, он прибыл на остров, потому что война подходила к концу, фюрер проиграл и теперь решил закончить жизнь на Мадагаскаре,^64 среди благодарных ему людей. И уже стоит посреди разбомбленного Берлина гидроплан, готовый взлететь, совсем немного времени остается. Но, прилетев на остров, Эйхман мало того что не обнаружил жилища, достойного фюрера, он не обнаружил даже самих евреев, ни одного, только в доме старосты Эдельштейна нашли записку: «Я не могу так больше жить».

Записка предполагала самоубийство, но самого Эдельштейна обнаружить тоже не удалось, и потому Эйхман велел Хорсту и Эрику крушить дома, разрушить все художественные изыски архитектора Шпеера, главного, по его словам, виновника всех бед рейха.

Эйхман бегал между домами, ругался, от частых криков связки превратились в угли, один свист и шипение.

– Неблагодарный народ, – свистел он. – Фюрер дал им свободу, а они для него даже бунгало достойного построить не смогли!

Он клял Хорста и Эрика, путая их с евреями. Он вообще был ужасен, чувствуя провал своей миссии. Его даже хотелось пожалеть.

– Что с ними случилось? – сетовал Хорст. – Такие надежные ребята.

Эдельштейн увел их ночью. Что-то их напугало.

– У нас самих не остается времени, – сказал Эйхман. – Через несколько часов фюрер будет здесь, куда они могли деться?