И объяснили.
– Это невозможно, – сказал Падроне. – Канцлер великой Германии, вероятно, шутит.
– Какие тут шутки, – угрюмо ответил Рибб ентроп .
– Папа не вправе обсуждать вопросы, касающиеся существования целой нации, он отказывается быть посредником в вашей затее. Сама же затея кажется Папе глубоко негуманной.
– Это почему же? – спросил Рибб ентроп . – Вам что, не жалко евреев?
– Именно потому, что мы испытываем к этому народу огромное сострадание.
– А мы, по-вашему, не испытываем? – не выдержал Рибб ентроп . -
Сколько может фюрер заниматься этим проклятым вопросом? Мы предлагали массу различных идей.
– Но речь идет о депортации целого народа!
– Ну и что? Они же собирались в Палестину.
– Но это же Святая земля.
– Хорошо, обеспечьте им Палестину, и мы умываем руки.
– К сожалению, это тоже невозможно, – с грустью сказал Падроне.
– Вот, – удовлетворенно сказал Рибб ентроп , – а мы обеспечиваем целый остров.
– Аудиенция окончена, – сказал Падроне, вставая. – Папа не собирается ни с кем обсуждать этот вопрос.
– Черт побери, – сказал неожиданно Рибб ентроп . – Что же такого плохого вам сделали эти евреи?
У него даже слезы навернулись на глаза, так ему стало жалко своего вагонного попутчика с длинным носом.
– Послушайте, – сказал он, – а может быть, еще попытаемся, а? Я объясню.
– Папа не может вас принять.
– Да за что же вы их так не любите? – спросил Рибб ентроп , теряя терпение.
– Кого? – удивился Падроне.
– Ну этих… евреев.
– Вы прекрасно знаете, что Папа печется обо всех детях Божьих.
– Не любите, не любите, – продолжал Рибб ентроп , – а между тем они такие же люди, ничем не хуже нас с вами.
– Кто с этим спорит?
– А остров пожалели! Маленький островок в Индийском океане.
– Папа не распоряжается чужими территориями.
– Папа! Папа! У вас свой Папа, у нас – свой. Это так легко – сделать людей счастливыми.
– Что с вами, господин Рибб ентроп ? Вы излагаете новую позицию фюрера? Это ультиматум?
– Какая там позиция, просто людей жалко.
В этот момент он очень жалел евреев, вероятно, представляя, какую задаст ему взбучку фюрер, когда он вернется.
А еще раньше был Бангкок, не первый в моей жизни, жаркий, ночной, жадный до наслаждений.
Брат предлагал сестру, сидя на мусорном ящике. Дороги пересекались мостами. Ты не видел, куда шел.
Машины преследовали друг друга. Им было все равно. Я шел.
Если я уже приехал сюда, надо было идти.
В полной тьме мне предложили каких-то червей, жаренных тут же на сковороде. Я съел. Это был мой первый грех.
Я ел, не расспрашивая, что я ел. На меня смотрели, улыбаясь. Это я чувствовал. Мне предлагали еще и еще. Я отказывался. Они не настаивали. Тоже хотели спать.
Я не насытился, но перестал бояться. Почему-то я перестал бояться океана, которого не видел еще.
Гимм^15 начинал свой день рано. Сегодня же он превзошел самого себя. Понял, что что-то неправильно, на часы не взглянул, сказал только:
– С этого дня начинается новое летоисчисление.
А что, собственно, оставалось ему делать? Врагов у рейха не было, СС следовало упразднить. Как иначе он мог объяснить себе эту историю с
Мадагаскаром?
Мир изменился в одну минуту. Оставалось обустраиваться в новом мире.
– Изучайте географию, – говорил фюрер. – Лучше по старым учебникам.
Они надежнее.
Что он имел в виду? Гимм отказывался жить, не понимая фюрера.
До вступления в партию он преподавал именно географию. Учителей в сельской школе было мало, каждый, как мог, осваивал новый предмет.
На географию был отведен час в неделю. Немыслимый час. Гимм терпеть не мог расширяющегося в сознании пространства. Он с удовольствием подменил бы новые карты древними, когда открытие других земель еще только предполагалось. То, что мир существовал вне Германии, он догадывался, но представлять его реально не хотел. Так, какой-то мир. Всё, что лежало за пределами суши, вообще не представляло интереса, так, вода. И этот еврей Колумб с его выдумками… Америка вполне могла остаться неоткрытой. Меньше хлопот.
Людям достаточно собственного дома. Но есть такие, что в жажде прославиться, удивить любимую девушку готовы пожертвовать не только собой, но и семьей своей, тем, ради чего и создавался великий Рейх, согревая в своей утробе самое главное достояние немца – мечту о доме, собственном доме, с печью, мансардой, собакой, с детскими игрушками, скрытыми за стеклами окон, но между тем поблескивающими тайной и принадлежностью к Богу, непременными банками с вареньем, там же рядом, на подоконнике, и, конечно же, кухней, в которой рассаживается вся семья, помолясь, опустив глаза в кремовую расчерченную квадратами клеенку, не упуская тем не менее возможности видеть перед собой казанок с солянкой, которую предстояло в следующую же после молитвы секунду начать есть.
А передняя, этот узкий простенок между лестницей, ведущей наверх, и стеной? Достаточно двух-трех пальто, чтобы начинало казаться, что в доме полно гостей. И всё опрятно, всё опрятно.
А поленья во дворе, которые предстояло допилить, когда отец вздремнет немного после обеда, допилить и сложить в поленницу. А пока они лежат разбросанные на снегу, придавая двору видимость какого-то страшного беспорядка, чего-то уж совсем человеческого, что можно потерпеть, даже неплохо потерпеть, но очень недолгое время.
Дом внизу, в лощине под склоном, на котором росли такие огромные деревья, что казалось, рухнут – и прощай благополучие. Но они служили только защитой от ветра.
Вот и вся его география.
Он был уверен, что дело расширения пространств опасно, их надо было сужать и передавать в его ведомство, чтобы вообще довести до точки.
Если он о человеке не слышал даже, то решал, что того не было, и прекрасно обходился.
Гимм ловко орудовал только в пространстве собственного сознания.
Этим он отличался от фюрера. Фюрер был всеохватен, встречая Гимма на каких-то пересечениях судеб, он смотрел недоуменно – ты-то откуда здесь взялся?
А между тем Гимм был руководителем внутренних войск, и от него во многом зависело благополучие фюрера.
В юности люди относились к Гимму хорошо. Каждому хотелось для него что-то сделать. Он был бледный прилежный мальчик, слово «спасибо» не сходил у него с языка. Он благодарил за все и, вероятно, тонкий человек почувствовал бы в этом некое изысканное издевательство, но таких чутких людей в окружении Гимма не было.
Теперь же, когда новое положение сделало его недосягаемым для добра, он не знал, как к себе вернуться.
Будущее отлетало, не успев расцвести. О, какие птицы пели сейчас в душе освобожденного от забот Гимма! И отец звал тонким голосом из глубины двора, этой уютной преисподней его детства, – Гимм! И он, раздирая пальтишко, летел вниз со склона навстречу огонечкам во дворе и падал в сугроб, как в отцовскую ладонь, – обморочно. Он был рожден не для СС, для недомогания.
Он никогда не смотрел в ту сторону, где что-то происходило. В конце концов происходило не с ним же. Он просто боялся узнать о событии, придававшем еще больше работы его несчастному воображению.
Оно было построено на несбыточном.
Всё, происходящее здесь, на Земле, было таким унылым. Забавное коварство, когда все внимательны к тебе, готовя твою гибель.
Как такое двоедушие существует в человеке? Может быть, человек оставляет себе зазор для маневра? И не столько хочет тебя уничтожить, сколько отойти вовремя? И в этом резком броске от зла к добру и есть главная радость существования?
Но, когда людей много, они рано или поздно почему-то выступают в поддержку зла.
Чудес вне тебя не бывает, только в твоем доме с тобой. Всё остальное кажется представлением, видимостью. Собственно мира нет, с ним можно делать всё что угодно. Фюрер снова сбил немцев в семью. Все согревали телами друг друга. Гимм не мог жить без фюрера.