Когда через несколько месяцев я узнала доподлинную историю этих неестественных молодых людей, «ребят с Каля Викторией», они стали для меня не только специфическими членами изощренной и перфекционистской секретной службы, но и субъектами дьявольских проектов, встающих из кругов ада еще более глубоких и страшных, чем политические. Я узнала: их необычный вид имел причины глубоко экзистенциальные, и они не шли ни в какое сравнение с расчетами каких-либо институций. Но именно то обстоятельство, что институция посмела смешивать и эксплуатировать эти причины, и вызывало содрогание. Странные молодые люди были похожи друг на друга не только потому, что были стрижены, обуты, воспитаны и инструктированы одинаково, но и потому, что их происхождение обусловило и общую для каждого из них трагедию. Не страна, не партия, не секуритате, а сам Господь Бог породнил их трагедией, которую они не вполне осознавали, потому что им не с чем было, в сущности, сравнивать.
Это были дети, взятые из сиротских приютов и воспитанные так, чтобы стать тем, чем они стали. Сколько сатанинской хитрости и фантазии надо, чтобы использовать в качестве сырья для построения политических планов несправедливость и унижения, уготованные самой судьбой? Этих бывших детей без родителей нетрудно было научить ненавидеть других, всех других, у кого родители как-никак были. В их случае для классовой ненависти не нужны были аргументы и демонстрации по той простой причине, что для них на земле существовало два класса: класс счастливых семей и класс тех, у кого семьи не было. И поскольку они были наказаны абсолютно безо всякой вины и отведены ко второму классу, им, естественно, не казалось несправедливым наказывать, в свою очередь, других, тех, что были счастливы, не сделав ничего, чтобы заслужить счастье. И, может быть, это выставление себя напоказ, когда они играли, по сути, роль статуй, было подготовкой к будущему победному кортежу. Им ничего не приходилось делать по той простой причине, что даже при одном взгляде на них другие не смели вздохнуть свободно. Тот факт, что прохожие в испуге ускоряли шаг при виде их, возможно, удовлетворял их чувство мести за унижения и страдания, выпавшие им без их вины, а эта месть — в такой степени, в какой те, кто ее запрограммировал, не могли даже и предполагать — входила теперь в их должностную инструкцию.
После того как я узнала об этой устрашающей находчивости, связанной с их родословной, я вспомнила, как много лет назад одна моя приятельница, которая работала библиотекаршей в Доме ребенка, уговорила меня пойти на встречу с сиротами, поговорить с ними, рассказать им что-то на свой выбор, почитать стихи, в общем, внушить им чувство, что они не одни в мире. Я пошла, полная сочувствия и любопытства, ни на секунду не предполагая, что мне предстоит экзистенциальный опыт, так глубоко задевающий, что я никогда его не забуду. Детей было несколько десятков, может быть, пятьдесят с лишним, от трех-четырех до, скажем, шести лет, и они играли с самыми разными кубиками, фигурками, куклами, плюшевыми зверушками в зале, где стены были украшены сценами из сказок и цветами. Все было спокойно, светло, никакого драматизма, может быть, с некоторым излишком афишируемой ласки. В тот миг, когда я вошла в зал, не успела еще моя приятельница библиотекарша меня представить, как все дети бросили свои игрушки и занятия и с визгом накинулись на меня, пытаясь обнять и поцеловать, отталкивая друг друга и чуть не убивая с ног и меня, выкрикивая одно и то же слово с такой страстью и накалом, что в первые мгновенья я даже не смогла понять его. Они как будто скандировали какие-то слоги или даже пели. Потом я разобрала слово. Слово было мама, и они не выкрикивали его просто так, но звали этим словом меня. С трудом удалось приглушить эту бурю, и я смогла пройти и сесть на стул, таща за собой огромную сороконожку, которая тесно обернулась вокруг меня. Некоторым удалось вцепиться в меня обеими руками, некоторые впились в юбку и свитер только одним кулачком, а самые невезучие, и оттого самые настойчивые и голосистые, держались только за тех, что держались за меня. Таким образом составилось большое общее тело, что-то вроде чудища, чьей головой была я — в окружении десятков и десятков других головок, притиснутых друг к другу, одна возбужденнее другой, и, поскольку я начала им читать и шуметь было больше нельзя, они почти беззвучно шевелили губами, выговаривая слово, которое, не переставая, вертелось у них в уме. Я чувствовала себя виноватой, хотя знала, что не смогла бы быть мамой их всех, и я чуть не плакала от жалости к этим существам, у которых вроде бы не было недостатка ни в чем, за исключением одного, о чем, может быть, они только то и знали, что его у них нет. Не знаю, слушали ли они то, что я им рассказывала и что я им читала, или их больше занимало, как бы меня не отпустить или как бы не потерять место рядом со мной, уступив его тем, кто оказался дальше всех и пропихивался вперед.