И пока, скользя и спотыкаясь, я с трудом пробиралась к группе, теснящейся вокруг одной телеги с овцами в связке, пока начала говорить, я вдруг сообразила, что меньше чем через неделю буду в Гвадалахаре, в Мексике, на Международном ПЕН-конгрессе в качестве единственного кандидата, предложенного французским и английским ПЕН-центрами для председательства в мировой организации писателей. Что подбавляло абсурда ситуации, причем такого абсурда, когда в нелепость вкраплялись тревожные нюансы.
Еще припоминаю, как горячо защищала, на заседаниях Демократической Конвенции, где представляла Гражданский альянс, решения аргументированные и явно имеющие всеобщий интерес, и, пока я говорила, члены других партий слушали меня бесстрастно, но с некоторым раздражением, нетерпеливо ожидая, когда я закончу, просто-напросто отвергая меня, неколебимые в отвержении. У них были интересы, у меня — только идеи. Я слышала свой голос, звучащий все упрямее и упрямее, и не могла не видеть, одним глазом, со стороны, что я смешна. И все же я не сдалась.
Сейчас я думаю, что тот и другой опыт, при всем их различии, но при равной трудности, был формой не только мазохизма, но и свободы. Что может послужить не только объяснением, но и извинением.
Сегодня, когда я смотрю по телевизору политическую жизнь и борьбу, наблюдая персонажей таких низких и грязных, что о них можно испачкаться, просто следя взглядом, при всем отвращении и презрении, которые они внушают, и при том ужасающем в своей очевидности факте, что от них зависит судьба страны, единственное мое утешение — в том, что все эти люди действуют за пределами моего мира, что я не знаю лично никого из них, что не могу на них повлиять, но и не отвечаю ни за кого из них. А то обстоятельство, что существовал в моей жизни период, когда я верила, что все это можно изменить и что за эти изменения я могу чем-то пожертвовать в моей судьбе, кажется мне не только нелепым и глупым, но и просто-напросто постыдным. Не о своей наивности я сожалею, но о вовлеченности в мир, чье прикосновение меня загрязняло, и я осознавала, что загрязняет, но считала это необходимой жертвой. Эту вовлеченность я ощущаю и теперь, почти два десятилетия спустя, как признак деградации.
…И снова я вспоминаю долгие заседания Демократической конвенции, где я наблюдала за ораторами, когда они говорили. Их было две, абсолютно разных, категории: бывшие политзаключенные и члены их партий, молодые. Они существенно отличались не только возрастом, но и речью, построением фраз, даже дикцией, степенью культуры неподчеркнутой, почти подсознательной. Было видно, что у стариков — хорошая школа, у молодежи школа была почти не видна. Забавно было смотреть на одного, сделавшего себе вскоре взрывную политическую карьеру, он через каждые несколько слов полемики презрительно бросал: «Ну, это поэзия», уничтожая противника сим порочащим словом. Мое присутствие, как автора стихов, его не смущало, вероятно, он даже не задумывался, а может ли поэзия быть чем-то постыдным. Впрочем, и другой участник дискуссии, архитектор по профессии и будущий магнат, обронил, когда я победила в словесном поединке: «Так мне и надо, коли взялся обсуждать политику с поэтессой»…
Было очевидно, что мне не место в этом внекультурном мире, запущенном в ход механизмами, которые меня отталкивали, механизмами власти. И все же я не отступала, потому что не позволяла себе согласиться с мыслью, что мир нельзя изменить. И это упрямство, которое сейчас кажется мне нелепым, тогда казалось мне почти героизмом. Впрочем, это не в первый раз, что я открываю трагическое семя, кроящееся в сердцевине героизма.
«Проекты на прошлое», история о цензуре
Я думаю, что если бы я задалась такой целью, то могла бы написать целую книгу о публикациях каждого из сборников, вышедших у меня до до года. И хотя тема везде была бы одна — попытка, в конце концов успешная, обойти цензуру или проскользнуть у нее под носом, — я убеждена, что книга не вышла бы монотонной, поскольку и фантазия бдительности, и изворотливость ее жертв почти не знали границ.