Однако, сочтя, вероятно, что переусердствовало, везенье решило дать к этому происшествию постскриптум. Среди рецензий оказалась одна, в «Газета литерарэ», подписанная Корнелем Регманом, — неожиданная честь для такой начинающей, как я. А в этой рецензии К. Регман цитировал строфы из тех нескольких вычеркнутых стихов, а один стих даже дал целиком. Я так и не узнала, обнаружил ли это кто-то из дирекции прессы и поставил на вид Иону Бэнуцэ или он сам случайно прочел рецензию? Склоняюсь ко второму. Меня снова вызвали к нему. Какое-то время, которое показалось мне бесконечным, он смотрел на меня с грустью, ничего не говоря. Потом поднялся тяжело, по-стариковски, подошел, как будто хотел сказать что-то по секрету, и в самом деле сказал, в некотором роде конфиденциально, понизив голос до шепота: «Я тебе доверял, а ты меня так подвела…» Но в его тоне не было обиды, а только все превосходящая грусть.
— Простите, пожалуйста, — произнесла я в смятенье, уставясь глазами в пол. — Мне очень жаль. — И добавила: — Благодарю вас за книгу.
А он ответил:
— Вот уж о чем жалеть не надо.
Парадоксальным образом заключение у этого воспоминания с хеппи-эндом неоптимистично. То, что сделали для меня тогда Джета Димисяну и Ион Бэнуцэ, доказывает, что и тогда при смелости и кураже можно было что-то сделать. И хотя вся эта история выглядит какой-то невероятной и абсурдной, она свидетельствует о том, что иногда происходили такие происшествия, которые в гораздо большей степени, чем я думала, зависели от личности человека.
Из моего рассказа не следует, что цензура была не такой уж зловещей, а только то, что каждая книга имела свою судьбу, и непредсказуемости в ней соседствовали с риском. И нередко Господь Бог вмешивался, когда казалось, что надеяться не на что. Современная румынская литература не есть «продукт цензуры», как категорично утверждал кто-то, но скорее результат сопротивления цензуре.
Мне хотелось бы вернуться из этого погружения в то время к сцене, произошедшей много позже, в 1985-м или 1986 году, в одном продуктовом магазине. Это был последний раз, что я видела Иона Бэнуцэ. Была зима, острый недостаток продуктов, период карточек на постное масло, на сахар и бесконечные очереди «без локомотива», то есть люди просто выстраивались и ждали, не представляя, когда и что выбросят в продажу. Продуктовые магазины превратились в алтари голода и унижений, с обязательным ежедневным их посещением. Один магазин по улице Брезояну, на задах блочного дома на Дворцовой площади, был попросторнее, чем другие, и прославился длиной и переплетением очередей, которые, сформировавшись в разных отделах, скрещивались, переплетались, перемешивались, что порождало во всеобщей толчее, сутолоке и напряженности частые скандалы и даже драки. Войдя, я почувствовала, однако, что происходит что-то необыкновенное. Толпа замерла, ее больше не сотрясали волны, образуемые напором тех, кто хотел двигаться поживее, и в невероятной тишине, овладевшей залом, битком набитом людьми, слышался всего один голос. Сначала я не поняла, что он говорит и кто это говорит из сотен тесно стоявших людей. Я попробовала протиснуться к тому месту, откуда доносился голос, и, к моему удивлению, мне дали пройти, как будто люди испытали облегчение, что кто-то еще разделит с ними ответственность по слушанию.
— Я должен просить прощенья у вас всех, — кричал голос, который теперь я слышала ясно, — за то, что мы живем, как живем, за то, что толчемся здесь, как сельди в бочке, и надеемся, что нам бросят кусок мяса или сыра. Я должен просить прощенья у вас, так как я был среди тех, кто должен нести ответственность за то, что происходит сегодня. Я боролся за то — до чего мы сейчас дошли. Я был коммунистом, подпольщиком. Я и такие, как я, виноваты, что мы принесли коммунизм.
Очевидным образом слушателей все больше и больше пугало то, что они слышали, и в каждом из них происходила борьба, которая могла бы быть комичной, если бы не вызывала брезгливости, — либо слушать, что было боязно, либо уйти, что означало потерять место в очереди. Я продолжала пробираться вперед и скоро добралась до места, где люди раздвинулись, отшатнувшись от человека, который кричал. Это был Ион Бэнуцэ. Не похоже было, что у него нервный срыв, — только сильное раздражение. Я не видела его много лет (в 1969-м его перевели в дисциплинарном порядке в журнал для крестьянства), — он выглядел гораздо старше, чем я его помнила. Судя по всему, он меня не узнал, поэтому я подошла, сказала, как меня зовут, и взяла его под руку — проводить к выходу. Перед нами образовалось что-то вроде коридора, по краям которого люди смотрели на нас с облегчением, радуясь, что можно вернуться к прерванным заботам об очереди. На улице было скользко, сыро и холодно. Я спросила, не проводить ли мне его до дому, и он ответил, что живет совсем рядом. Прежде чем расстаться, мне захотелось поблагодарить его за книгу, выходом которой два десятилетия назад я была обязана ему. Он улыбнулся, явно ничего не припомнив. Это происшествие, совершенно очевидно, не было в его жизни чем-то уникальным.