Сколько ни перевидал, ни перебрал он в жизни баб и девок (иные злые шутники, слышь-ка, приписывали ему аж тысячу растленных им женщин, что было, конечно, полной нелепостью!), а все ж не видывал девушки красивее, чем эта Марьюшка. Взгляд против воли снова и снова возвращался к ней, словно к свечке в темной комнате, и в конце концов Иван Васильевич поймал себя на том, что жаждет видеть свет ее красоты всегда, каждый день.
Еле заметным кивком он выразил свое удовольствие, и пристально глядевший на властелина Богдан Вельский облегченно вздохнул: дело, кажется, слажено! Ведь его желанием непременно и как можно скорее женить государя на русской был страх перед предполагаемой английской невестой, о которой все чаще говорили при дворе. И с нашими-то, родимыми, натерпишься хлопот, пока найдешь дорогу к их сердцу, а уж к англичанке-то никак не вотрешься в доверие!
Да, с некоторых пор возникло у Ивана Васильевича новое и неодолимое желание: вступить в брак с самой Елизаветой Английской. Однако умнейшая королева-девственница прекрасно понимала, что русский царь грезит не о ней — ему нужна новая земля. Казань, Астрахань, Ливония, Урал, Сибирь и теперь Англия — еще одно звено в цепочке его могущества! Однако она не желала утратить ни грана своей королевской власти и преданности английских протестантов. Да, ей нужна Россия — как огромная, почти не освоенная иноземными купцами земля, что сулило англичанам огромные торговые выгоды — Елизавета добивалась прежде всего этого, однако она была слишком женщина, чтобы не пококетничать с этим русским царем как с мужчиной…
В конце концов игра надоела Грозному, и он на время оставил мысли о жене-англичанке. И тут-то Вельский подсуетился, сосватав государю красавицу Марью Нагую.
Посаженым отцом жениха был его сын Федор, посаженой матерью[2] — сноха Ирина. Другой сын, Иван Иванович, был тысяцким[3]. Дружками были: со стороны невесты — недавно пожалованный в бояре Борис Годунов, со стороны жениха — князь Василий Иванович Шуйский. И вот наконец над склоненной Марьиной головой прочли молитву, туго заплели ей косы, возложили царицын бабий убор. Новая, странная жизнь началась для нее!
Она повиновалась отцу безропотно — и в голову не пришло бы противиться. К тому же льстило заискивание, с которым на нее начала поглядывать родня сразу же, как свершилось сватовство. Марьюшка понимала, что именно ей обязана семья прекращением опалы и возвышением. А ведь дело с соседом совсем уже было слажено, еще какой-то месячишко — и быть ей захудалой боярыней Крамской. Нет, уж всяко лучше, наверное, царицею, хоть жених и слывет извергом. И пусть за зверя-изувера, чем сидеть в вековухах или перебиваться с хлеба на квас.
Не одна птичка-бабочка летела на огонек тщеславия, подобно Марьюшке, не одна сожгла свои крылышки, поняв, что быть царицею — это прежде всего обречь себя на невыносимую скуку.
Никакой радости, никакой утехи! Хоть невелика была ее воля девичья у строгого батюшки и ворчливой матушки, а все же вольнее было. Бывало, в церковь сходит, на людей поглядит, себя покажет… Марьюшка любила в церковь ходить и числилась у родни богомолкою, хотя больше всего привлекала ее радость посмотреть на другие лица, на других людей, не то что эти, домашние, приевшиеся. А теперь даже в церкви стоит она на отдельной половине, словно отверженная или заразная, и даже в поездке на богомолье нет никакой радости.
…Боже мой, одна, одна, всегда одна! Сядет за пяльцы, вроде бы увлечется работою, начнет подбирать шелка разных цветов и катушки с золотой и серебряной нитью для одеяния преподобного Сергия — молодая царица дала обет вышить пелену на гроб святого, — но никакая работа не в радость, если о ней не с кем поговорить. Выйдет в светлицу — полсотни вышивальщиц тотчас вскакивают из-за пялец и падают в ноги. Поначалу это тешило тщеславие Марьюшки и забавляло ее, потом стало злить. Сколько раз ни войдешь, они кувыркаются, как нанятые!
Она проходила меж рядов, и глаза разбегались при виде творимой здесь красоты. Лики ангелов и святых расшиты шелком тельного цвета — тонким-тонким, чуть не в волосок, и как расшиты! Чудится, живые лица постников глядят строгими очами, шевелятся бескровные губы и шепчут: «Да молчит всякая плоть!»
Эти слова Марьюшка прочла на кайме одной из церковных пелен, вышитых еще сто лет назад, при Софье Фоминичне Палеолог В Троицкой лавре и прочла. Только тогда она еще не понимала, что это значит, — не успела понять. Но чем больше дней ее замужества проходило, тем яснее становилось Марьюшке, сколько боли навеки запечатлела неведомая вышивальщица. «Да молчит всякая плоть…»
В первую брачную ночь ее так трясло от страха, что запомнила только этот страх и боль. Не то чтобы она чувствовала отвращение к мужу… Скромница, выросшая в духе беспрекословного послушания воле отца, Марьюшка не заглядывалась на молодых красавцев. Но все же осмелилась — заикнулась, что жених ей в дедушки годится. Отец рассердился:
— Да что такое молодость? Что такое красота? Кто силен и славен, тот и молод. Кто могуч и богат, тот и красив.
Ну и, само собой, старинное русское, непременное:
— Стерпится — слюбится. Не слюбилось…
Вскоре Иван Васильевич и сам понял: он совершил страшную ошибку, прельстившись юной красотой девочки, которая годилась ему в дочери. Наложница… он приобрел только очередную наложницу!
Постепенно муж почти совсем перестал навещать Марьюшкину опочивальню. Старые боярыни, те, что давно служат при дворе, всяких цариц видели-перевидели, и хоть говорят Марьюшке льстивые речи, не раз замечала она злорадные взгляды старух. Небось думают: «Быстро же надоела она государю! Недолго, видать, Нагим от сладкого пирога откусывать, того и гляди, загремит молодка в монастырь… Небось в Тихвинский, к Колтовской отвезут!»
2
Посаженый отец, мать — ряженые или прибеседные, заступающие место родителей при свадебных обрядах.
3
Тысяцкий — старший свадебный чин, главный распорядитель, благословляет и увозит жениха, платит за свадьбу, привозит домой молодых.