Но если в рецензиях на детские книги влияние Белинского сказывалось в первую очередь, а влияние западноевропейских передовых идей передавалось, быть может, лишь отраженным светом, то единственная известная нам рецензия Салтыкова на „серьезную“ книгу показывает, что автор рецензии был непосредственно знаком с самими источниками западноевропейской мысли, — и в этом нельзя не видеть влияния того „безвестного кружка“, которому Салтыков, по его же признанию, был столь многим обязан. В рецензии на „Логику“ Зубовского (№ 6), напечатанной в том же номере „Отечественных Записок“, в котором появилась повесть „Противоречия“, Салтыков показал, что он и его кружок внимательно следили за всеми выдающимися явлениями передовой западноевропейской мысли и внимательно изучали не только французских социалистов, но и такие серьезные книги, как незадолго до того вышедшую „Систему логики“ Дж. — Ст. Милля. Книга эта, совершившая переворот в науке того времени, вышла в 1843 году и еще не была переведена на русский язык; а между тем несомненно, что в своей критике убогой „Логики“ Зубовского Салтыков всецело исходил из основных положений „Системы логики“ Милля. Строго по Миллю, но нигде не ссылаясь на него, Салтыков рассматривает силлогизм, как несомненное petitio principii. Что такое силлогизм? — спрашивает Салтыков и приводит обычное определение силлогизма формальной логикой, как „извлечение из одного общего предложения, рассматриваемого как причина, как содержащее, предложения частного, принимаемого как следствие, как содержимое“. Определение это, хотя и выраженное в довольно корявой форме, по существу является, однако, обычным аристотелевским определением. Возражая ему, Салтыков, в соответствии с основным положением Милля, заявляет: „в самом определении силлогизма видна уже вся его несостоятельность, потому что общее предложение, на котором все зиждется, не может быть ничем другим, как произвольно взЯ-тою ипотезою“… И, опять-таки строго следуя за Миллем, Салтыков заявляет, что силлогизм есть не что иное, как „бесконечный, безвыходный круг, в котором общее предложение доказывается частным и потом в свою очередь доказывает частное и т. д.
Так как Салтыков впоследствии никогда не возвращался к этим теоретическим вопросам, то можно предположить, что в этом случае он был лишь рупором своего кружка, в котором несомненно изучалась „Система логики“ Милля. Но во всяком случае это показывает, какими умственными интересами жил кружок, а вместе с ним и Салтыков в середине сороковых годов. Милль был близок целому ряду идей французских социалистов в области социальнополитической, и, быть может, внимание „безвестного кружка“ русских юношей к его книге объясняется отчасти именно этим обстоятельством. Сам Салтыков в этой своей рецензии не удержался от ядовитой выходки против социальных оснований крепостного права, — разумеется, насколько это было возможно при цензурных условиях той эпохи. Издеваясь над своеобразными социальными силлогизмами русского быта, Салтыков иронически заключает: „Нам случилось однажды слышать, как один господин весьма серьезно уверял другого, весьма почтенной наружности, но посмирнее, что тот должен ему повиноваться, делая следующий силлогизм: я человек, ты человек, следовательно, ты раб мой. И смирный господин поверил (такова ошеломляющая сила силлогизма!) и отдал тому господину все, что у него ни было: и жену, и детей, и, вдобавок, остался даже очень доволен собою“… Редакторский или цензорский карандаш вычеркнул в последней фразе салтыковской рукописи слова „и самого себя“ („и жену, и детей…“), как слишком явно метящие в крепостное право.
В заключение можно упомянуть про забавную подробность. Пародируя силлогизмы проф. Зубовского, Салтыков шутки ради заявляет, что, „следуя этой методе, можно с успехом построить даже и такой силлогизм: сапоги смертны, человек не сапог, следовательно, человек бессмертен“. В повести „Противоречия“, напечатанной в том же номере журнала, Салтыков заставляет строить подобные силлогизмы одного из второстепенных действующих лиц повести, Игнатия Кузьмича Крошина, под именем которого он, как уже было указано, отчасти выводит своего отца. Игнатий Кузьмич иногда начинает философствовать: „Он говорит, что читал Эккартсгаузена и уж знает, как создан мир… и начинает выводить силлогизмы не совсем верные. Например, наднях, сидели мы за ужином; Крошин был в апогее скептицизма. «Ох, уж эти мне ученые, — говорил он: — всё они выдумали! а что и наукито, и человекто что? — тлен, былие, животное, червь, а не человек — и в писании сказано! Да ведь и собака тоже животное! Ну, человек — животное, собака — животное, вот и выходит — что человек, что собака — все одно, все тлен, все земля и в землю обратится!» («Отечественные Записки» 1847 г., № 11, стр. 9). Этот курьезный пример показывает, что тесную связь между рецензиями Салтыкова и его повестями можно проследить и в серьезных основных темах, и в забавных мелочах.
Наше краткое знакомство с рецензиями Салтыкова заставляет пожалеть, что до нас дошло так мало достоверно принадлежащих ему рецензий. Это тем обиднее, что их напечатано в «Отечественных Записках» и «Современнике» 1847 г. вероятно много десятков. Но и по разобранным примерам достаточно ясно, что рецензии были действительно серьезным трудом юноши Салтыкова, который отражал в них и свои собственные взгляды, и взгляды кружка своих друзей. Тесная связь этих рецензий с первыми повестями Салтыкова позволяет нам перейти к рассмотрению последних; они тоже являются еще очень «юношескими» произведениями будущего великого писателя, но весьма характерны в целом ряде отношений. В них еще ярче, чем в рецензиях, отразились взгляды на окружающую жизнь и на общество — и самого Салтыкова, и его друзей; главное же — они послужили внешней причиной того перелома в жизни Салтыкова, который забросил его на долгие годы в далекую глухую губернию, но в то же время дал возможность автору безвестных рецензий и повестей стать через восемь лет автором знаменитых «Губернских очерков».
«Противоречия» — с подзаголовком «Повесть из повседневной жизни» — были напечатаны в ноябрьской книжке «Отечественных Записок» 1847 года (стр. 1106). Это первое свое беллетристическое произведение Салтыков подписал псевдонимом М. Непанов и посвятил своему другу и единомышленнику В. А. Милютину, о котором уже приходилось упоминать выше. Характерный эпиграф из Сенеки вскрывает основную мысль повести: «Руководителем нашим должна быть Природа: разум следует ей и с ней советуется; жить блаженно — значит следовать велениям Природы». Но мысль эта вскрывается в повести приемом «от противного'': слабый герой повести, Нагибин, не повинуется велениям природы, не следует ее руководительству, а все время разъедается „рефлексией“, губит других и гибнет сам. Сильная характером девушка, Таня Крошима, в семье родителей которой Нагибин живет домашним учителем, напрасно старается, полюбив Нагибина, оживить его омертвелую душу: Нагибин безволен и бессилен, весь находится во власти разнообразных „противоречий“, социальных и этических. Он знает, что ему следовало бы отдаться голосу чувства, не убегать от Тани, а „остаться и следовать побуждению природы“, но бессилен принять твердое решение. „В томто и дело все, что этогото побуждения определить я себе не могу, что, с одной стороны, несомненно для меня, что я люблю Таню, а, с другой, не менее верно и то, что любовь для меня поступает в категорию невозможностей, что она захиреет при самом начале, потому что нечем мне поддержать, нечем воспитать ее“ (стр. 33). И в другом месте: „Я чувствую, что умираю, чувствую, что эта неестественная борьба рассудка и жизни втягивает в себя, как в бездонную пропасть, лучший сок моего существа“ (стр. 58). К тому же бедность Нагибина и богатство Тани, различие социальных положений, сословные предрассудки — все это закручивает слабого героя в безвыходный клубок „противоречий“, в котором погибает Таня, насильно выданная замуж за другого, и духовно гибнет сам Нагибин. Как же разрешить это вечное противоречие жизни, которое мешает человеку дышать, которое гнетет и давит его существование? — спрашивает сам себя Нагибин. — Как удовлетворить жажде гармонии, на которой единственно успокаивается утомленное его сердце, потому что в гармонии счастие человека, а счастие — цель, к которой стремится весь его эгоизм» (стр. 22).