Выбрать главу

Но если стать на точку зрения властей предержащих, то этот суровый приговор был вполне справедливым. Действительно, Салтыков написал „революционную“ по тем временам повесть — и должен был понести за это возмездие. Совершенно непонятно, каким образом повесть эта могла пройти сквозь цензурные теснины; единственным, но и то мало убедительным объяснением может служить предположение, что Салтыкову удалось обмануть наивных цензоров (ими были Л. Крылов и А. Мехелин) теми „громоотводами“, о которых пришлось упомянуть выше. Но все насмешки над комическими последователями „утопического социализма“ не могли скрыть от читателей, что этот же самый социализм является и исходной точкой, и конечным выводом автора. Мало того, в повести явно намекалось не только на несправедливость социального строя, но и на необходимость насильственного социального переворота. Петрашевский в показании, данном через несколько дней после своего ареста, заявил, что он и его товарищи желали „только мирного развития общественного быта“; как видим однако, некоторые из петрашевцев, а в числе их и Салтыков, мечтали не столько о мирном развитии, сколько о народном восстании, которое разрушило бы до основания всю социальную пирамиду. Мы уже видели выше, что в позднейшей повести „Тихое пристанище“ (написанной в 1858–1865 гг.) Салтыков вспоминал о своем юношеском „безвестном кружке“, как кружке политическом, подпольном и революционном. Во всякой случае „Запутанное дело“ — повесть революционная, насколько она могла быть ею в цензурных рамках того времени [47].

„Утопия для утопии — тридцатью годами позднее говорил в „Дворянских мелодиях“ Салтыков, — разве это не одно из „приятств“ жизни? Очевидно, что не только об деле, но и об отношении к делу тут речи быть не могло. Порывы наши были смутны, почти беспредметны, и, как я сказал уже выше, ограничивались экскурсиями в область униженных и оскорбленных — область до того бесформенную и уныло однообразную, что мысль и чувство разбегаются по ней, не находя поводов для проверки даже самих себя“… И еще одно замечательное вместо из тех же очерков, в которой Салтыков метко вскрывает социальную основу этих „дворянских мелодий“, так увлекавших его в конце сороковых годов. „Хотя мелодии эти зародились очень давно, в самом начале сороковых годов, но память о них до сих пор так жива и так полна, что мне чудится, что они раздались только вчера. Это было время, когда крепостное право царствовало в полном разгаре, обеспечивая существование избранных и доставляя все удобства для украшения их досугов. И между тем — странная вещь! — молодые дворяне тосковали… Они не могли не почувствовать себя умиленными зрелищем общих симпатий к угнетенным и обделенным, которыми обуревались тогда лучшие умы Запада… Экскурсии в область униженных и оскорбленных, которыми так богата была европейская литература того времени и под влиянием которых уже растворились молодые дворянские сердца, представлялись в этом смысле пищею почти идеальною. Они располагали сердца к чувствительности и вместе с тем не нарушали привычек. Отсюда — дворянские мелодии. Отличительные свойства этих мелодий: елейность, хороший слог, обилие околичностей (обстановок) и в то же время отсутствие конкретного объекта. И, как естественный результат всех этих свойств, взятых вместе — неуловимость“…

В своем месте мы увидим, что все эти выпады направлены, главным образом, против Тургенева и его романа „Новь“; но совершенно несомненно, что Салтыков говорил здесь и pro domo sua, вспоминая „дворянские мелодии“ своей юности — повести „Противоречия“ и в особенности „Запутанное дело“. Как видим, Салтыков склонен был очень иронически отнестись к этим пробам пера своей юности и к вызвавшему их настроению, не сопровождавшемуся конкретными поступками. Но это нисколько не зачеркивает факта действительно революционного настроения молодого Салтыкова и его повестей; мало того, это нисколько не мешает признать, что само это революционное настроение было глубоко положительным фактом в русской литературе сороковых годов. Недаром, как мы знаем, Салтыков даже в семидесятых годах видел в нем единственный луч света, освещавший его молодые годы. „Да, экскурсии в область униженных и оскорбленных не прошли для меня даром“, — говорил Салтыков в тех же очерках, указывая, что жизнь много раз пыталась растоптать эти юные утопии, а он — „всетаки возвращался к ним. И я не только не сожалею об этих возвратах, но даже горжусь ими“.

Глава IV

САЛТЫКОВ В ВЯТСКОЙ ССЫЛКЕ

I

В первой своей автобиографической записке Салтыков лаконически сообщил о своей литературной деятельности после 1848 года: «с 1848 по 1856 в литературной деятельности перерыв» [48]. Этот невольный перерыв явился, как это ни странно, результатом Февральской революции 1848 года во Франции.

«Я помню, это случилось на масленой 1848 года. Я был утром в итальянской опере, как вдруг, словно электрическая искра, всю публику проткала весть: министерство Гизо пало. Какоето неясное, но жуткое чувство внезапно овладело всеми… И вот, вслед за возникновением движения во Франции, произошло соответствующее движение и у нас: учрежден был негласный комитет для рассмотрения злокозненностей русской литературы. Затем, в марте, я написал повесть, а в мае уже был зачислен в штат Вятского губернского правления. Все это, конечно, сделалось не так быстро, как во Франции, но зато основательно и прочно, потому что я вновь возвратился в Петербург лишь через семь с половиной лет, когда не только французская республика сделалась достоянием истории, но и у нас мундирные фраки уже были заменены мундирными полукафтанами» [49].

Так рассказывал сам Салтыков спустя тридцать с лишним лет после всех этих великих и малых событий конца сороковых годов. Само собою разумеется, что не случись Февральской революции во Франции, то, быть может, в России не было бы обращено внимания на «злокозненные» повести Салтыкова, тем более, что они так или иначе прошли уже через цензуру и что таким образом ответственность за появление их падала прежде всего на цензоров. Но как раз в то время (27 февраля 1848 г.) был учрежден под председательством кн. Меншикова временный секретный комитет, так и прозванный «меншиковским», для верховного надзора за цензурой. Комитет этот обратил внимание на «Запутанное дело» Салтыкова немедленно же вслед за появлением этой повести в мартовской книжке «Отечественных Записок». В заседании от 29 марта 1848 г. комитет подробно остановился на разборе повести Салтыкова, изложил ее содержание и особенно подчеркнул место о «волках» и аллегорические жесты Беобахтера, намекающие на гильотину. Однако никаких мер воздействия ни против журнала, ни против автора учинять еще, повидимому, не предполагалось; комитет лишь обратил «самое строгое внимание цензуры» на журнал «Отечественные Записки», за которым цензуре поручалось иметь особенное наблюдение [50].

Эти официальные данные дополняет рассказ академика К. С. Веселовского, нуждающийся, однако, в некоторых поправках. По рассказу этому на повесть «Запутанное дело» обратил в конце марта внимание член меншиковского комитета статссекретарь Дегай. Главное внимание комитета было обращено на предсмертный «сон» Мичулина о социальной пирамиде; комитет решил, что «в этом сне нельзя не видеть дерзкого умысла — изобразить в аллегорической форме Россию»… После этого рассмотрение повести Салтыкова и было внесено на заседание комитета от 29 марта 1848 года [51]. Мы уже знакомы с протоколом этого заседания, но в нем как раз ничего нет о «пирамиде», а особенно инкриминируются Салтыкову два другие места его повести; поэтому рассказ К. С. Веселовского нуждается в некотором исправлении. Но главным образом надо подчеркнуть тот факт, что судьбу Салтыкова решил вовсе не «меншиковский», а основанный на его месте пресловутый «бутурлинский» комитет. Комитет этот, официально именуемый «Комитет 2 апреля 1848 года», был учрежден под председательством Бутурлина «для высшего надзора в нравственном и политическом отношении за духом и направлением печатаемых в России произведений»; к нему перешли все дела его предшественника, «меншиковского» комитета, и был начат целый ряд новых дел о злокозненных произведениях русской литературы [52].

вернуться

47

О том, что именно таково было мнение читающей публики, свидетельствует хотя бы следующее место из письма Плетнева к Гроту от 27 марта 1848 г., т. е. немедленно вслед за выходом книжки журнала с повестью Салтыкова: «Вчера был у меня кн. Вяземский. Он указал мне в № 3 „Отечественных Записок“ 1848 г. на повесть „Запутанное дело“. Теперь я читаю ее. Не могу надивиться глупости цензоров, пропускающих подобные сочинения… Тут ничего больше не доказывается, как необходимость гильотины для всех богатых и знатных» («Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым», Спб. 1896 г., т. I, стр. 209)

вернуться

48

Рукописное отделение Публичной Библиотеки, Автобиография Салтыкова

вернуться

49

«За рубежом», «Отеч. Записки» 1881 г., № 1, стр. 231

вернуться

50

«Голос Минувшего» 1913 г., № 4, стр. 216–217

вернуться

51

К. С. Веселовский, «Отголоски старой памяти», «Русская Старина» 1899 г, № 10, стр. 15–17

вернуться

52

О комитетах этих см. М. Лемке, «Очерки по истории русской цензуры и журналистики XIX столетия» (Спб. 1904 г.), стр. 194