– Вон она, старичок.
Разумеется, я ее знал. Видел ее в процессии. Прямая, застывшая, собранная, ждала своего выхода, спиной к нам. Красное платье до щиколоток, сизые волосы по пояс. Пара рабочих готовилась вытолкнуть две клетки, в обеих на жердочках сидели птицы. Тем временем бултыхалась клоунская интерлюдия.
– Хочу посмотреть представление, – сказал я.
– Я ж на этом гребаиом деле вырос, старик. Но раз я – ты, вполне можешь меня провести.
Мы пошли кругом. Девушка-билетерша с ненавистью на меня посмотрела, а я ухмыльнулся. Ллев всецело радовался простому обману; легко было обрадовать парня. Мы стояли позади арены спиной к парусине. Шатер заполняли каститцы, выражавшие или освящавшие удовольствие от представления лихорадочной едой. Хлеб и зрелище: здесь эта циничная сумма становилась синхронным условием. Речь шла не только о сластях, орешках, шоколадках, мороженом и фруктовых напитках. Толстые матери принесли с собой толстые сандвичи, термои (?), и я точно видел одно семейство с холодной нарезкой в тарелках.
– Видишь вон того шута на велосипеде? – говорит Ллев.
– Ну?
– Веришь, старик, это церковник гребаный. Отец Костелло. Служит мессу по воскресеньям, по обязательным гребаным святым дням. Исповеди выслушивает, вижу, не веришь. Ну, тогда, старик, знаешь чего можешь сделать.
– Но…
Служащий священник. Клоун, по-моему, – служащий. Трюковый велосипед сложился под ним. Большой накрашенный рот изображал безмолвный плач, потом, без видимой причины, на него накинулись другие клоуны, толкали, пинали, синхронизируя производимый шум с барабанной дробью сбоку и трубным пуканьем. Что ж, фактически, насилье, опять же без видимых оснований, творилось над его господином, над Тем, Кто Получает Пощечины.
– Говорит, слава в вышних, – объяснил Ллев. – Ребенком становится. Гребаное царство небесное.
– Он какому-то епископу подчиняется?
– Никому не подчиняется и никем не командует. Педик с засохшими яйцами. Говорят, жутко праведный, никогда не имел ни женщины, вообще ничего. Зарплату получает, только раздолбай меня, не знаю, что он с деньгами делает. Называется капеллан, старик.
Ономастически все было правильно. Отец Костелло уковылял, неся велосипед, распавшийся на половинки, громко, но молча воя. Другие клоуны радостно махали жевавшей, хлопавшей публике. Потом притушили огни, и зеленый луч высветил Эйдрин, Царицу Птиц, величественно вышедшую под музыку. Играли «В монастырском саду», дополненную си-бемольным кларнетом, который исполнял облигато звонкую птичью песню, весьма банальную. Я гадал, не начнет ли отец Кастелло, прямо в клоунском гриме, служить среди запаха львиных фекалий. Потом принялся восхищаться Эйдрин, хотя сын ее просто стонал, бормотал: «Ох, Иисусе».
Вспыхнул верхний свет, возникло суровое задумчивое лицо в странной патине хны. Вкатили два портативных вольера, и теперь суетливые руки устанавливали в нужное положение на высоте головы две металлических перши, каждая около шести футов длиной, с двумя двойными литыми ножками. Установили их друг против друга через арену. Третья стойка под прямым углом к обеим, точно такая, литая, служила как бы птичьим буфетом: на длинном узком подносе лежали куски непонятного мяса, которое, клянусь, пахло так, словно было недавно вырвано у еще живых животных.
Одна клетка была полна хищников, весь спектр, насколько я мог судить, от сокола и ниже – кречет, балобан, сапсан, бастард, канюк, пустельга, дербник, лунь, обыкновенный чеглок, стервятник, тетеревятник, перепелятник, кобчик. Они сидели на жердочке без колпачков, моргая в ожидании; потом, когда дверца клетки открылась, не проявили нетерпения вылететь. В другой клетке сидели не охотники, а говоруны – майны, скворцы, попугайчики из утренней процессии. Когда открылась дверца, языки у них без всякого волнения развязались. Теперь тошнотворная музыка смолкла на полутакте, из горла Эйдрии прозвучала почти неслышная трель. И сразу, с готовностью, по старшинству, по рангу, первым императорский сокол, последним пажеский кобчик, хищники покинули клетку и воспарили под купол, потрепетав в вышине пять секунд. В публике рты перестали жевать, запрокинулись и открылись, как бы ловя птичий помет. Потом они, на сей раз в обратном порядке, с младшего, так что первым был кобчик, грациозно слетелись к еде, каждый брал по одному кусочку, в завершенье усаживаясь на длинной перше поодиночке, с интервалом в секунду между приземлением. Оркестр взял четырнадцать аккордов, по одному на птицу, на счет в три четверти, четвертушки на шестьдесят тактов метронома, синхронизировано как по маслу. Финальный аккорд – имперское фортиссимо для сокола. Птицы сидели спокойно, скучая, не заинтересованные представлением. Пара перьев затрепетали, как нервы, когда пошли аплодисменты. Аплодисменты были долгими, очень громкими. Эйдрии, желтая, окаменевшая, сделала головой легкий жест признательности.
Потом настал черед говорунов. Они вылетали из клетки по другому сигналу – на какой-то воркующий всхлип, очень тихий, – и сразу сами без особого порядка выстраивались на противоположной перше. Эйдрии щелкнула пальцами. Птицы, не суетясь, по очереди объявили свои имена. Я позабыл имена; скажем, Айрис, Ангус, Чарльз, Памела, Джон, Пенелопа, Бриджит, Энтони, Мюриель, Мэри, Норман, Сол, Филип, Айви. Потом все вместе начали издавать поразительный шум, который я в тот момент интерпретировал как звук летящего самолета. Хищники поднялись в боевом порядке, сокол – капитан, разбились на две эскадрильи, потом на четыре звена, и принялись пикировать, как бы желая выклевать глаза детям, почти сплошь сидевшим в первых рядах. Возник приятный испуг, потом громче прежнего грянули аплодисменты. Хищники получили в награду еще по кусочку мяса и снова уселись, индифферентные, на своей длинной перше. Говоруны еды пока не получали. Я сказал Лльву, сильно хлопая в ладоши:
– Она потрясающая.
– Гребаная старая сука.
– Но она великолепна.
– Еще бы, старик. Птицы птицы птицы, всю жизнь долбаную. Видишь, я ж не подарок.
Видел, я уже видел.
– Попробуй-ка с ней поживи, вот что я тебе скажу, твою мать.
Теперь говорящие птицы устроили более развернутую демонстрацию своего мастерства. Усаживались по очереди па правое запястье хозяйки, и каждая произносила нечто вроде орниантологии из знакомых цитат. Скворец в подобающем Гамлету черном начал:
– Быть или не быть, вот в чем вот в чем вот в чем кваарк вопрос.
– Этот, – сказал Ллев, – уже получит по гребаной заднице.
– Здесь и сейчас, – вновь и вновь безупречно твердила майна.
Попугайчик возразил:
– Завтра и завтра и завтра.
Другая майна, неосведомленная о последующем самоиссечении Одена, прокричала под аплодисменты:
– Мы должны любить друг друга или умереть.[70]
– Старик, когда все кончится, она будет в гребаном настроении. Придется мне кровью писать.
– А чем кончится?
– Одна куча будет меняться местами с другой под музыку. Как на танцах, старик. А потом майны и все остальные споют «Не покидай меня». У них тоже характер чертовский, знаешь, только подойди, перекрестным строем налетят.
– Шутишь.
– Она их чего хочешь заставляет делать. Мать твою, ты даже не представляешь.
Майна закричала фальцетом:
– Ох мамочка дорогая что это там такое вроде клубничного джема?
Хриплый скворец ответил:
– Ш-ш-ш ш-ш-ш детка это папу трамвай переехал.
– Не слишком поучительно, – заметил я.
– Это ведь просто птицы, старик, не забывай.
Мы вышли, пока попугай делал что-то, что по снисходительности можно было принять за отрывок из «Поминок по Финнегану».[71] Я сказал:
– Может, они не в форме сегодня?
– Отклика не чуют, старик. Публика должна быть образованней этой толпы долбаной. Вот в Штатах один раз, по-моему, в Нормане, штат Оклахома, один мужик из публики отвечал на вопросы, которые, мать твою, птицы ему задавали, ответил неправильно, и они на него скопом кинулись, точно весь студень гребаный собрались выклевать.
70
Эти слова в день начала Второй мировой войны произнес американский поэт Уистен Хью Оден (1907–1973), возглавлявший в 30-х гг. литературную группу левого толка, а позже придерживавшийся более консервативных христианских взглядов.
71
«Поминки по Финнегану» – роман Джеймса Джойса, продолжающий эксперименты над языком произведения.