Шепот Ольгуцы взволновал Григоре и пробудил в его душе целый сонм вопросов, которые до тех пор не тревожили его, — а впрочем, быть может, он их намеренно отгонял. Сейчас его словно разоблачили в собственных глазах. Их дружба с Виктором была, конечно, давней, но глаза Ольгуцы, как видно, еще больше укрепили ее за последнее время. И все-таки Григоре никогда не признавался себе в том, что его ежедневные визиты и совместные обеды с семейством Пределяну вызваны какими-то особыми причинами. Он не думал о том, что любит Ольгу, хотя это чувство переполняло его сердце; никогда, даже в шутку, не намекал он ей о своей любви. Но, видно, случилось так, что тайну невольно выдали его глаза.
Сейчас Григоре упрекал себя за то, что в эти горестные для всех дни его занимает новая любовь. Мелькала даже мысль, что он пошел на бесповоротный разрыв с Надиной только для того, чтобы облегчить сближение с Ольгой. Несомненно, Надина оскорбила его так жестоко, что о продолжении семейной жизни не могло быть и речи. Однако, не будь Ольги, у него не хватило бы твердости порвать с ней столь резко. Но особенно его терзала мысль, что он оставил отца одного только из-за эгоистического желания быть рядом с Ольгой, не отказать себе в радости видеться с ней каждый день. Тщетно он твердил себе, что выполнил свой долг, ездил домой и предлагал отцу остаться с ним в поместье, но был вынужден подчиниться приказу старика. Сейчас Григоре был уверен, что не покинул бы Амару при других обстоятельствах, то есть если бы не был влюблен…
Волнение Балоляну находило себе выход в непрекращающемся словесном потоке. С той минуты, как его назначили на должность префекта восставшего уезда, он ощущал потребность повсюду изображать себя мучеником, отправляющимся на плаху. В Бухаресте тайком поговаривали, что армия ненадежна и что в конечном итоге для расправы с восставшими придется призвать австрийцев. Передавали, будто новое правительство тоже не питает большого доверия к солдатам из крестьян, но не хочет прибегать к иностранной помощи, пока не испробует все средства, вплоть до самых крайних.
— Друзья мои, мы переживаем сейчас самую страшную трагедию во всей истории румынского народа! — прерывающимся голосом заявил Балоляну. — Даже шеф был глубоко взволнован вчера после обеда, когда давал нам указания, как именно выполнять нашу трудную миссию. Он признал, что задача исключительно сложна и, главное, опасна. «Я рассчитываю, — сказал он, — на ваш такт и ум, на вашу энергию! Вы располагаете манифестом, провозглашающим реформы, которые удовлетворят самые насущные и первоочередные потребности крестьян. Это отличное мирное оружие, и вы должны использовать его максимально умело. Но там, где средства убеждения окажутся недостаточными, там, где вы столкнетесь с вооруженным сопротивлением, там вы со всей решимостью должны применить силу. На насилие отвечайте насилием, ибо порядок необходимо восстановить любой ценой!..» Вот как напутствовал нас шеф. Мы были потрясены до глубины души. То была историческая минута. Затем он обнял каждого в отдельности… А сейчас главный вопрос — что нас ждет на месте? Я по своему воспитанию демократ, убежденный гуманист. Можете себе представить, какое это будет для меня испытание, если придется отдать приказ о применении оружия. И все-таки интересы нации превыше всего!.. Ужасная дилемма!
Титу Херделя слушал нового префекта с надлежащей серьезностью, но про себя думал, что тот изрядный демагог. Он вспоминал, с каким пафосом Балоляну еще совсем недавно в ресторане у Енаке ратовал за раздачу поместий крестьянам. А сейчас он из кожи вон лезет, стараясь заранее оправдать убийство тех же крестьян, если они не удовольствуются реформами, которые даже не намекают на раздел земли. Титу так и подмывало напомнить Балоляну о его недавних посулах. Вместо него заговорил Григоре, словно его мучили те же мысли:
— Если уж крестьяне восстали, чтобы добыть себе землю, трудно будет удовлетворить их туманными реформами!
— Что ж, ты считаешь, что им нужно раздать помещичьи земли? — удивленно спросил Балоляну.
— Я этого не думаю, но ты-то считал именно так, — просто ответил Григоре.
— Ну, это разные вещи: внутренняя убежденность одно, а возможность ее осуществления совсем другое, — смутившись, стал оправдываться префект. — Как бы то ни было, подобные революционные меры не могут быть приняты под давлением мужицкого террора, не так ли? Кстати, даже нынешние столь трагические беспорядки убедительно доказывают, что наш крестьянин еще нуждается в весьма продолжительном и серьезном общественном воспитании. Варварские преступления бунтовщиков, даже если слухи о них соответствуют действительности хотя бы наполовину, оправдывают самые худшие опасения, мой дорогой. И ты можешь быть уверен, что я, хоть и люблю крестьян, а ты это прекрасно знаешь, буду с максимальной строгостью карать их за любое преступление. Любить крестьян — не значит терпимо относиться к их безрассудству и мириться с разбоем. Крестьяне, как все прочие граждане, обязаны подчиняться властям, уважать закон и чужую собственность. В противном случае до чего мы докатимся?