Выбрать главу

– Это чорт знает что такое! Позволительно ли делать такие вещи! – говорил Лермонтов, размахивая книжкою… – Это ни на что не похоже!

Он подсел к столу, взял толстый красный карандаш и на обертке “Современника” набросал какую-то карикатуру…

Но это была, очевидно, одна минутная вспышка против Жуковского, так как именно к этому времени относится сближение Лермонтова с последним. Жуковский пожелал видеть новое восходящее светило; Лермонтова представили ему, и, приняв дружественно молодого поэта, Жуковский подарил ему экземпляр “Ундины” с собственноручной надписью. Около того же времени Жуковский принял горячее участие в судьбе “Песни о купце Калашникове”, которая была выслана Лермонтовым с Кавказа в 1837 году Краевскому для помещения в “Литературных прибавлениях к “Русскому инвалиду”. Цензура находила совершенно невозможным напечатать стихотворение человека, только что сосланного на Кавказ. Краевский обратился тогда к Жуковскому, который, будучи в восторге от “Песни”, дал Краевскому письмо к министру народного просвещения. Уваров разрешил печатание под свою ответственность, не позволив, однако, выставить имени Лермонтова: “Песня” была подписана “– в”.

Тогда же сблизился Лермонтов с Краевским. По словам Панаева, Лермонтов в это время (и в последующие годы своего пребывания в Петербурге) часто бывал у Краевского по утрам, привозя ему свои новые стихотворения. Он с шумом вбегал в его кабинет, заставленный фантастическими столами, полками и полочками, на которых были аккуратно расставлены и разложены книги, журналы и газеты, подходил к столу, за которым глубокомысленно погруженный в корректуры сидел редактор, разбрасывал эти корректуры и бумаги по полу и производил страшную кутерьму на столе и в комнате. Однажды он даже опрокинул ученого редактора со стула и заставил его барахтаться на полу в корректурах. Краевскому, при его всегдашней солидности, при его наклонности к порядку и аккуратности, такие шуточки и школьничьи выходки не должны были нравиться; но он поневоле переносил это от великого таланта, с которым был на “ты”, и, полуморщась, полуулыбаясь, говорил:

– Ну, полно, полно… перестань, братец, перестань…

Когда Краевский приходил в себя, поправлял свои волосы и отряхивал свои одежды, поэт пускался в рассказы о своих светских похождениях, прочитывал свои новые стихи и уезжал. Посещения его были очень непродолжительны…

Раз утром Лермонтов приехал к Краевскому и привез ему свое стихотворение: “Есть речи – значенье…”, прочел его и спросил:

– Ну, что, годится?…

– Еще бы! Дивная вещь, – отвечал Краевский, – превосходно; но тут есть в одном стихе маленький грамматический промах, неправильность…

– Что такое? – спросил с беспокойством Лермонтов.

Из пламя и светаРожденное слово…

– Это неправильно, не так, – возразил Краевский, – по-настоящему, по грамматике надо сказать: из пламени и света.

– Да если этот пламень не укладывается в стих? Это вздор, ничего, – ведь поэты позволяют себе разные поэтические вольности – и у Пушкина их много… Однако… (Лермонтов на минуту задумался)… дай-ка я попробую переделать этот стих.

Он взял листок со стихами, подошел к высокому фантастическому столу с выемкой, обмакнул перо и задумался. Так прошло минут пять. Наконец Лермонтов бросил с досадой перо и сказал:

– Нет, ничего нейдет в голову. Печатай так, как есть. Сойдет с рук…

Приобретя “Отечественные записки” и начав издавать их под своею редакцией с 1 января 1839 года, Краевский не замедлил привлечь к сотрудничеству и Лермонтова. Кроме нескольких лирических стихотворений во второй книжке журнала был помещен рассказ “Бэла”, а в четвертой – “Фаталист”.

ГЛАВА X

Лермонтов в Новгороде. – Перевод в прежний полк. – Разочарование в великосветском обществе и современном поколении. – Воспоминания о Лермонтове И.С. Тургенева. – Маскарад в Дворянском собрании в ночь на 1 января 1840 года. – Новые тучи сгущаются над головою поэта. – Дуэль с де Барантом. – Заключение.– Свидание с Белинским. – Суд и новая ссылка на Кавказ

В конце февраля 1838 года Лермонтов приехал наконец в Новгород, в свой полк, и остановился на одной квартире с Краснокутским. После столичных развлечений в захолустном Новгороде ему, конечно, пришлось испытывать самую убийственную скуку, заставившую его увлечься азартною игрою с товарищами и два раза проиграть значительные суммы. В течение полутора месяцев дважды он ездил в Петербург в отпуск на восемь дней. Между тем бабушка усиленно хлопотала через графа Бенкендорфа о переводе внука в прежний полк. Хлопоты эти увенчались успехом. Великий князь Михаил Павлович дал свое согласие, и 9 апреля 1838 года Лермонтов был переведен в лейб-гвардии гусарский полк.

Но возвращение к прежней жизни, вращавшейся между царскосельским кружком военных товарищей и петербургским бомондом, мало утешало Лермонтова. Жизнь эта утратила уже для него ту прелесть и поэзию, в которых до его ссылки на Кавказ главную роль играл первый пыл молодости. Та скука, которую испытывал Лермонтов в Новгороде, не покидала его и в Царском Селе, отражаясь и на его художественной производительности. “Я здесь по-прежнему скучаю, – пишет он 8 июля С.А. Раевскому, – ученье и маневры производят только усталость. Писать не пишу, печатать хлопотно, да и пробовал, но неудачно”.

Начало претить Лермонтову и все петербургское общество во всех его слоях, – пустое, ничтожное, скучающее, чуждое каких-либо высших интересов и руководящих идеалов. С каждым днем все более и более росло его озлобление против всех окружающих людей, – озлобление, заставлявшее его быть беспощадно язвительным и дерзким. Плодом этого настроения и была известная “Дума”, относящаяся как раз к этому времени, преисполненная того мрачного пессимизма, с каким смотрел теперь поэт на все современное ему поколение.

Петербургское великосветское общество в свою очередь с каждым днем все более и более раздражалось отношением к нему Лермонтова. Хотя Муравьев и говорит, что Лермонтов в это время был в моде и его чуть ли не носили на руках, но, очевидно, он разумеет здесь лишь наиболее просвещенных людей, способных ценить в Лермонтове гения. Далеко не все принадлежали к этому числу. Положение поэта напоминало часто положение Пушкина в придворных кружках. Много у него было ненавистников, находивших, что, являясь в высших сферах, он “садился не в свои сани”, а дерзость его еще более вооружала против него; и никак не могли простить, что молодой гвардейский офицерик выказывал независимость характера и презрительность в обращении с людьми, требовавшими поклонения и выражения униженного почтения. Немало способствовало неприязни к поэту внимание, оказываемое ему женщинами, в которых был влюблен весь петербургский бомонд, каковы были графиня Мусина-Пушкина и княгиня Щербатова, урожденная Штерич. Общая и с каждым днем возраставшая неприязнь к Лермонтову мужской части посетителей светских салонов рельефно выразилась в повести “Большой свет”, написанной графом Соллогубом по желанию лиц из высших сфер.

М. Ю. Лермонтов. Гравюра XIX в.

Вот каким представлялся Лермонтов в это самое время И.С. Тургеневу, который говорит о нем в своих воспоминаниях:

“Лермонтова я видел всего два раза: в доме одной знатной петербургской дамы, княгини Ш-ой, и несколько дней спустя на маскараде в Благородном собрании под новый 1840 год. У княгини Ш-ой я, весьма редкий, непривычный посетитель светских вечеров, лишь издали, из уголка, куда я забился, наблюдал за быстро вошедшим в славу поэтом. Он поместился на низком табурете перед диваном, на котором, одетая в черное платье, сидела одна из тогдашних столичных красавиц – белокурая графиня М. П. – рано погибшее, действительно прелестное создание. На Лермонтове был мундир лейб-гвардии гусарского полка; он не снял ни сабли, ни перчаток – и, сгорбившись и насупившись, угрюмо посматривал на графиню. Она мало с ним разговаривала и чаще обращалась к сидевшему рядом с ним графу Ш-у, тоже гусару. В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно-темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детских, нежных и выдававшихся губ. Вся его фигура, приземистая, кривоногая, с большой головой на сутулых широких плечах, возбуждала ощущение неприятное: но присущую мощь тотчас сознавал всякий. Известно, что он до некоторой степени изобразил самого себя в Печорине. Слова: “Глаза его не смеялись, когда он смеялся” и т. д., действительно применялись к нему. Помнится, граф Ш. и его собеседница внезапно засмеялись чему-то и смеялись долго; Лермонтов также засмеялся, но в то же время с каким-то обидным удивлением оглядывал их обоих. Несмотря на это, мне все-таки казалось, что и графа Ш. он любил как товарища, и к графине питал чувство дружелюбное. Не было сомнения, что он, следуя тогдашней моде, напустил на себя известного рода байроновский жанр, с примесью других, еще худших капризов и чудачеств. И дорого же он поплатился за них! Внутренне Лермонтов, вероятно, скучал глубоко, он задыхался в тесной сфере, куда его втолкнула судьба.