17 марта Лермонтова перевели в арсенальную гауптвахту на Литейной, где ныне казенный гильзовый завод. Здесь уже был свободный доступ к Лермонтову посетителей, и его навещали многие: товарищи, родные, великосветские знакомые и писатели. В это время виделся с ним и известный критик В. Г. Белинский; перед тем Белинский часто встречался с Лермонтовым у Краевского. Горячий поклонник его таланта, Белинский пробовал не раз заводить с поэтом серьезный разговор, но из этого никогда ничего не выходило. Лермонтов всегда отделывался шуткой или просто прерывал его, а Белинский приходил в смущение и жаловался потом на то, что Лермонтов нарочно щеголял светскою пустотою: “Сомневаться в том, что Лермонтов умен, было бы довольно странно, но я ни разу не слыхал от него дельного и умного слова”.
Узнав от Краевского об аресте Лермонтова, Белинский решился навестить его. “Я попал очень удачно, – рассказывал он Панаеву, – у него никого не было. Ну, батюшка, в первый раз я видел этого человека настоящим человеком! Вы знаете мою светскость и ловкость: я вошел к нему и сконфузился по обыкновению. Думаю себе: ну, зачем меня принесла к нему нелегкая! Мы едва знакомы, общих интересов у нас никаких, я буду его женировать,[5] он меня… Что еще связывает нас немного, так это любовь к искусству, но он не поддается на серьезные разговоры… Я, признаюсь, досадовал на себя и решился пробыть у него не более четверти часа… Первые минуты мне было неловко, но потом у нас завязался как-то разговор об английской литературе и Вальтер Скотте… “Я не люблю Вальтер Скотта, – сказал мне Лермонтов, – в нем мало поэзии. Он сух”, и начал развивать эту мысль, постепенно одушевляясь. Я смотрел на него – и не верил ни глазам, ни ушам своим. Лицо его приняло натуральное выражение, он был в эту минуту самим собою… В словах его было столько истины, глубины и простоты! Я первый раз видел настоящего Лермонтова, каким я всегда желал его видеть. Он перешел от Вальтер Скотта к Куперу и говорил о Купере с жаром, доказывал, что в нем несравненно более поэзии, чем в Вальтер Скотте, и доказывал это с тонкостью, с умом – и, что удивило меня, даже с увлечением… Боже мой! Сколько эстетического чутья в этом человеке! Какая нежная и тонкая поэтическая душа в нем!.. Недаром же меня так тянуло к нему. Мне наконец удалось-таки его видеть в настоящем свете. А ведь чудак! Он, я думаю, раскаивается, что допустил себя хотя на минуту быть самим собою, – я уверен в этом”.
В этой четырехчасовой беседе Лермонтов открыл Белинскому свои литературные планы, и не удивительно, что впечатлительный Белинский, придя после нее прямо к Панаеву, сохранял на лице своем все восхищение, вызванное прошедшим разговором. Тогда-то, должно быть, Лермонтов сообщил Белинскому свой замысел написать романтическую трилогию – три романа из трех эпох жизни русского общества (век Екатерины II, Александра I и современной ему эпохи). Эти романы должны были иметь между собою связь и некоторое единство, по примеру куперовской тетралогии, начинавшейся “Последним из могикан”, продолжающейся “Путеводителем в пустыню”, “Пионерами” и оканчивающейся “Степями”.
“Недавно я был у Лермонтова в заточении, – пишет Белинский около того времени Боткину, – в первый раз поразговорился с ним от души. Глубокий и могучий дух! Какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного. О, это будет русский поэт с Ивана Великого! Чудная натура!”
Впоследствии, в конце 1840 и в начале 1841 года, Белинский не раз виделся с Лермонтовым, но серьезных разговоров с ним более не вел.
Сидя на арсенальной гауптвахте, Лермонтов написал пьесу “Журналист, читатель и писатель”, помеченную 21-м марта.
Дело Лермонтова между тем шло своим путем и принимало недурной для него оборот благодаря хлопотам бабушки и сильной протекции родственников. Да и сами обстоятельства дела все слагались в пользу поэта. Он не вызывал, а был вызван и дуэль принял как бы для того, чтобы “поддержать честь русского офицера”, по выражению определения, составленного генерал-аудиториатом. Выстрелил Лермонтов в воздух, следовательно, не желал убить де Баранта, что в юридическом смысле имеет большой вес. Выясненные обстоятельства дела побуждали к освобождению Лермонтова от обвинения в намерении убить противника, но показание Лермонтова, что он стрелял в сторону, дошедши до де Баранта, страшно возмутило последнего: он вовсе не желал считать себя обязанным великодушию противника и заявлял, что, распуская такие слухи, Лермонтов лгал. Извещенный о том Лермонтов тотчас решился попросить к себе де Баранта для личных объяснений и написал письмо графу Браницкому, прося его передать Баранту желание свидеться с ним в помещении арсенальной гауптвахты. Барант согласился, но он не мог открыто явиться к Лермонтову, так как официально считался выбывшим за границу и оставался в Петербурге лишь инкогнито. Свидание поэтому должно было иметь характер секретного.
22 марта в восемь вечера де Барант подъехал к арсенальной гауптвахте верхом на лошади. В карауле тогда стоял прикомандированный к гвардейскому экипажу мичман 28-го экипажа Кригер, дежурным по караулу был капитан-лейтенант гвардейского экипажа Эссен. Ни офицеры, ни нижние чины (как они позднее показывали) не заметили выхода Лермонтова. Вот как сам Лермонтов писал об этом свидании.
“В 8 часов вечера я вышел в коридор между офицерскою и солдатскою караульными комнатами, не спрашивая караульного офицера и без конвоя, который ведет и наверх в комиссию. Я спросил его (де Баранта), правда ли, что он не доволен моим показанием?” Он отвечал: “Действительно, я не знаю, почему вы говорите, что стреляли на воздух, не целясь”. Тогда я ответил, что говорю это по двум причинам: во-первых, потому что это правда, а во-вторых, что я не вижу нужды скрывать вещь, которая не должна быть ему неприятна, а мне может служить в пользу, но что если он не доволен этим моим объяснением, то когда я буду освобожден, и когда он возвратится, то я тогда буду вторично с ним стреляться, если он того желает. После того де Барант, ответив мне, “что он драться не желает, ибо совершенно удовлетворен моим объяснением”, уехал”.
Неизвестно, каким образом известие о тайном свидании двух соперников дошло до сведения начальства, но только это удовольствие личного объяснения стоило Лермонтову нового процесса, и его судили теперь за побег из-под ареста обманом и за вторичный вызов на дуэль во время нахождения под арестом.
Военный суд, состоявшийся 5 апреля того же 1840 года, приговорил Лермонтова к лишению чинов и прав состояния.
С этою сентенцией дело о Лермонтове шло по инстанциям. Генерал-аудиториат, выслушав доклад аудиториатского департамента по этому делу, составил следующее определение: “Подсудимый Лермонтов, за свои поступки, на основании законов, подлежит лишению чинов и дворянского достоинства, с записанием в рядовые; но, принимая во внимание: а) то, что он, приняв вызов де Баранта, желал тем поддержать честь русского офицера; б) дуэль его не имела вредных последствий; в) выстрелив в сторону, он выказал тем похвальное великодушие, и г) усердную его службу, засвидетельствованную начальством, генерал-аудиториат полагает: 1) Лермонтову, вменив в наказание содержание его под арестом с 10 марта, выдержать его еще под арестом в крепости на гауптвахте три месяца и потом выписать в один из армейских полков тем же чином; 2) поступки Столыпина и графа Браницкого передать рассмотрению гражданского суда; 3) капитан-лейтенанту гвардейского экипажа дежурному по караулу Эссену, за допущение беспорядков на гауптвахте, объявить замечание и 4) мичману Кригеру, бывшему также на карауле в арсенальной гауптвахте, в уважение молодых его лет, вменить в наказание содержание его под арестом”.