Лермонтов собрал какую-то шайку грязных головорезов. Они не признавали огнестрельного оружия, врезывались в неприятельские аулы, вели партизанскую войну и именовались громким именем Лермонтовского отряда. Длилось это недолго, впрочем, потому что Лермонтов нигде не мог усидеть, вечно рвался куда-то и ничего не доводил до конца. Когда я его видел на Сулаке, он был мне противен необычайною своею неопрятностью. Он носил красную канаусовую рубашку, которая, кажется, никогда не стиралась и глядела почерневшею из-под вечно расстегнутого сюртука поэта, который носил он без эполет, что, впрочем, было на Кавказе в обычае. Гарцевал Лермонтов на белом как снег коне, на котором, молодецки заломив белую холщовую шапку, бросался на чеченские завалы. Чистое молодечество! – ибо кто же кидался на завалы верхом?! Мы над ним за это смеялись”.
Между прочим, барон возмущался и тем, что Лермонтов ходил тогда небритым. На профильном портрете в фуражке, сделанном в это время бароном Паленом, действительно видно, что поэт в походе отпустил баки и не брил волос и на подбородке. Это было против формы, но растительность у Лермонтова на лице была так бедна, что не могла возбудить серьезного внимания строгих блюстителей уставов. Впрочем, на Кавказе можно было дозволять себе отступления. На другом портрете, писанном самим поэтом тоже на Кавказе (в конце 1837 года), видно, что и волосы на голове носил он длинные, не зачесывая их на висках, как по уставу полагалось.
Надо, впрочем, правду сказать, Лермонтов нередко выказывал безумное и совершенно никому не нужное удальство, действительно словно лишь для того, чтобы порисоваться. Ему доставляло как будто особенное удовольствие испытывать судьбу. Опасность или возможность смерти делали его остроумным, разговорчивым, веселым. Однажды вечером, во время стоянки, он предложил некоторым лицам в отряде: Льву Пушкину, Глебову, Палену, Сергею Долгорукову, декабристу Пущину, Баумгартену и другим – пойти поужинать за черту лагеря. Это было небезопасно и запрещалось. Неприятель охотно выслеживал неосторожно удалявшихся от лагеря и либо убивал, либо увлекал в плен. Компания взяла с собою нескольких денщиков, несших запасы, и расположилась в ложбинке за холмом. Лермонтов, руководивший всем, уверял, что, наперед избрав место, выставил для предосторожности часовых и указывал на одного казака, фигура коего виднелась сквозь вечерний туман в некотором отдалении. С предосторожностями был разведен огонь, причем особенно старались сделать его незаметным со стороны лагеря. Небольшая группа людей пила и ела, беседуя о происшествиях последних дней и возможности нападения со стороны горцев. Лев Пушкин и Лермонтов сыпали остротами и комическими рассказами, причем не обошлось и без резкого осуждения или скорее осмеяния разных всем присутствующим известных лиц. Особенно весел и в ударе был Лермонтов. От выходок его катались со смеху, забывая всякую осторожность. На этот раз все обошлось благополучно. Под утро, возвращаясь в лагерь, Лермонтов признался, что видневшийся часовой был не что иное, как поставленное им наскоро сделанное чучело, прикрытое тонкой старой буркой.
10 июля подошли к деревне Гехи, близ Гехинского леса, и, предав огню поля, стали лагерем. Неприятель пытался было подкрасться к нему ночью, но был открыт секретами и ретировался. На заре 11 июля отряд двинулся. Неприятель нигде не показывался, и авангард вступил в густой Гехинский лес и пошел по узкой лесной дороге. Несколько выстрелов в боковой цепи только указывали, что неприятель не дремлет. Опасность ждала впереди… Приходилось пройти большую, окаймленную со всех сторон лесом поляну. Впереди виднелся Валерик, то есть “речка смерти”, названная так старинными людьми в память кровопролитной стычки на ней. Валерик протекал по самой опушке леса, меж глубоких, совершенно отвесных берегов. Воды в речке, пересекавшей дорогу под прямым углом, было много. Правый берег ее, обращенный к отряду, был совершенно открыт, по левому тянулся лес, вырубленный около дороги на небольшой ружейный выстрел. Тут было удобное место для устройства неприятельских завалов. Они и были, как оказалось, им устроены из толстых срубленных деревьев. Как за бруствером крепости, стоял враг, защищаемый глубоким водяным рвом, образуемым речкою.
Подойдя к месту на картечный выстрел, артиллерия открыла огонь. Ни одного ответного выстрела; ни малейшего движения не было заметно. Местность казалась вымершею. Весь отряд двинулся еще вперед и подошел к лесу на ружейный или пистолетный выстрел. Было решено сделать привал; пехота же должна была проникнуть в лес и обеспечить переправу. Но едва артиллерия начала сниматься с передков, как чеченцы внезапно со всех сторон открыли убийственный огонь.
В одно мгновение войска двинулись вперед с обеих сторон дороги. Добежав до леса, они неожиданно были остановлены отвесными берегами речки и срубами из бревен, приготовленными неприятелем за трое суток до столкновения. Отсюда-то он и производил убийственный огонь. Били на выбор офицеров и солдат, двигавшихся по открытой местности. Войска поняли, что стрелять в людей, прикрытых деревьями, имевшими по аршину в поперечнике, – дело напрасное… кинулись вперед через речку, помогая друг другу, по грудь в воде. Все спасение было в том, чтобы как можно скорее перебраться к неприятелю. Начался упорный рукопашный бой, частью в лесу, частью в водах быстро текущего Валерика. Резались несколько часов. Кинжал и шашка уступили наконец штыку. Но долго еще в лесу слышались выстрелы… Дело было небольшое, но кровопролитное.
“Вообрази себе, – пишет Лермонтов A. A. Лопухину, – что в овраге, где была потеха, час после дела еще пахло кровью”. В том же письме поэт говорит, что “в русском отряде убыло 30 офицеров и 300 рядовых. Чеченцев осталось на месте 600 трупов”.
Последнее известие, конечно, преувеличено. Вероятно, так говорили в лагере. Чеченцы находились за прикрытиями, и потери их должны были быть меньше наших. По крайней мере в официальном донесении Галафьева говорится, что неприятель на месте оставил 150 тел.
Хотя Лермонтов ни в стихотворениях, ни в письмах не упоминает о роли, какую играл он лично в боях, но что он принимал в них участие активное и был не из последних удальцов, видно из донесения Галафьева Граббе 8 октября 1840 года. Там говорится так:
“Тенгинского пехотного полка Лермонтов, во время штурма неприятельских завалов на реке Валерик, имел поручение наблюдать за действиями передовой штурмовой колонны и уведомлять начальника отряда об ее успехах, что было сопряжено с величайшею для него опасностью от неприятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами. Но офицер этот, несмотря ни на какие опасности, исполнял возложенное на него поручение с отличным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храбрейших ворвался в неприятельские завалы”.
За дело под Валериком для Лермонтова испрашивался орден Св. Владимира четвертой степени с бантом, что в те времена для столь молодого человека являлось высокою наградою.
Экспедиция, длившаяся девять дней, окончилась, и 14 июля отряд генерала Галафьева вернулся в Грозную. Отдых продолжался, однако, недолго. Недобрые вести о действиях Шамиля принуждают отряд снова выйти в поход. Он двинулся через крепость Внезапную к Мятелинской переправе и, простояв здесь лагерем, направился к Темир-Хан-Шуре. Серьезных столкновений не было. Горцы рассеялись с приближением наших войск, и Галафьев, окончив работы по укреплению Герзель-аула, вернулся к Грозной 9 августа.
Вскоре после того Лермонтов уехал из отряда на отдых в Пятигорск. Здесь время он проводил очень весело в ухаживании за разными женщинами. Так, сначала он ухаживал за некоей девицей Ребровой, которая была серьезно влюблена в него. Затем он оставил Реброву в покое и увлекся приехавшей на кавказские воды красивой французской писательницей Гоммер де Гелль. Он до того заинтересовался ею, что отправился за нею с Кавказа в Крым, и, по-видимому, тайком от начальства, без отпуска. В Ялте он был в двадцатых числах октября. Из Ялты он и Гоммер де Гелль ездили в Ореанду, Алупку, Мисхор и Кореис.