алмаз-регент, он обогатил, он украсил жизнь мою, вот
мой к у м и р , — он вдохнул бессмертную любовь в мою
бессмертную душу».
В это время я жила полной, но тревожной жизнью
сердца и воображения и была счастлива до бесконеч
ности.
Помнишь ли ты, Маша, последний наш бал, на кото
ром мы в последний раз так весело танцевали вместе,
на котором, однако же, я так рассердилась на тебя?
Я познакомила тебя с Лермонтовым и Л<опу>хиным,
122
и ты на мои пылкие и страстные рассказы отвечала,
покачав головой:
— Ты променяла кукушку на ястреба.
О, ты должна верить, как искренно я тебя люблю,
потому что я тебе простила это дерзкое сравнение. Да,
твоя дружба предугадала его измену, ты все проникла
своим светлым, спокойным взором и сказала мне:
«С Л<опу>хиным ты будешь счастлива, а Лермонтов,
кроме горя и слез, ничего не даст тебе». Да, ты была
права; но я, безрассудная, была в чаду, в угаре от его
рукопожатий, нежных слов и страстных взглядов.
В мазурке я села рядом с тобой, предупредив Ми
шеля, что ты все знаешь и присутствием твоим покро
вительствуешь нам и что мы можем говорить, не стесня
ясь твоим соседством. Ты слышала, как уверял он меня,
что дела наши подходят к концу, что недели через две
он объявит о нашей свадьбе, что бабушка с о г л а с н а , —
ты все это слышала и радовалась за меня. А я! О, как
слепо я ему верила, когда он клялся, что стал другим
человеком, будто перерожденным, верит в бога, в лю
бовь, в дружбу, что все благородное, все высокое
ему доступно и что это чудо совершила любовь моя;
как было не вскружиться моей бедной голове!
На этом бале Л<опу>хин совершенно распрощался
со мной, перед отъездом своим в Москву. Я рада была
этому отъезду, мне с ним было так неловко и отчасти
совестно перед ним; к тому же я воображала, что при
сутствие его мешает Лермонтову просить моей руки.
На другой день этого бала Мишель принес мне
кольцо, которое я храню как святыню, хотя слова, вы
резанные на этом кольце, теперь можно принять за
одну только насмешку 46.
Мне становится невыносимо тяжело писать; я под
хожу к перелому всей моей жизни, а до сих пор я
с какой-то ребячливостью отталкивала и заглушала все,
что мне напоминало об этом ужасном времени.
Один раз, вечером, у нас были гости, играли в кар
ты, я с Лизой и дядей Николаем Сергеевичем сидела
в кабинете; она читала, я вышивала, он по обыкновению
раскладывал grand'patience. Лакей подал мне письмо,
полученное по городской почте; я начала его читать
и, вероятно, очень изменилась в лице, потому что дядя
вырвал его у меня из рук и стал читать его вслух, не
понимая ни слова, ни смысла, ни намеков о Л<опу>хине,
о Лермонтове, и удивлялся, с какой стати злой аноним
123
так заботится о моей судьбе. Но для меня каждое слово
этого рокового письма было пропитано ядом, и сердце
мое обливалось кровью. Но что я была принуждена
вытерпеть брани, колкостей, унижения, когда гости
разъехались и Марья Васильевна прочла письмо, вру
ченное ей покорным супругом! Я и теперь еще краснею
от негодования, припоминая грубые выражения ее
гнева.
Вот содержание письма, которое никогда мне не
было возвращено, но которое огненными словами запе
чатлелось в моей памяти и в моем сердце:
«Милостивая государыня
Екатерина Александровна!
Позвольте человеку, глубоко вам сочувствующему,
уважающему вас и умеющему ценить ваше сердце
и благородство, предупредить вас, что вы стоите на
краю пропасти, что любовь ваша к нему(известная
всему Петербургу, кроме родных ваших) погубит вас.
Вы и теперь уже много потеряли во мнении света,
оттого что не умеете и даже не хотите скрывать вашей
страсти к нему.
Поверьте, оннедостоин вас. Для негонет ничего
святого, онникого не любит. Егогосподствующая
страсть: господствовать над всеми и не щадить никого
для удовлетворения своего самолюбия.
Я знал егопрежде чем вы, онбыл тогда и моложе
и неопытнее, что, однако же, не помешало ему погубить
девушку, во всем равную вам и по уму и по красоте.
Онувез ее от семейства и, натешившись ею, бросил.