лись от предрассудков, захваченных у домашнего очага,
приходили к одному уровню, братались между собой
и снова разливались во все стороны России, во все
слои ее. <...>
131
Как большая часть живых мальчиков, воспитанных
в одиночестве, я с такой искренностью и стремитель
ностью бросался каждому на шею, с такой безумной
неосторожностью делал пропаганду и так откровенно
сам всех любил, что не мог не вызвать горячий ответ со
стороны аудитории, состоявшей из юношей почти
одного возраста (мне был тогда семнадцатый год).
Мудрые правила — со всеми быть учтивым и ни
с кем близким, никому не доверяться — столько же
способствовали этим сближениям, как неотлучная
мысль, с которой мы вступили в у н и в е р с и т е т , — мысль,
что здесьсовершатся наши мечты, что здесь мы бросим
семена, положим основусоюзу. Мы были уверены, что
из этой аудитории выйдет та фаланга, которая пойдет
вслед за Пестелем и Рылеевым, и что мы будем
в ней.
Молодежь была прекрасная в наш курс. Именно
в это время пробуждались у нас больше и больше теоре
тические стремления. Семинарская выучка и шляхет
ская лень равно исчезали, не заменяясь еще немецким
утилитаризмом, удобряющим умы наукой, как поля
навозом для усиленной жатвы. Порядочный круг сту
дентов не принимал больше науку за необходимый,
но скучный проселок, которым скорее объезжают
в коллежские асессоры. Возникавшие вопросы вовсе
не относились до табели о рангах.
С другой стороны, научный интерес не успел еще
выродиться в доктринаризм; наука не отвлекала от вме
шательства в жизнь, страдавшую вокруг. Это сочув
ствие с нею необыкновенно поднимало гражданскую
нравственность студентов. Мы и наши товарищи гово
рили в аудитории открыто все, что приходило в голову;
тетрадки запрещенныхстихов ходили из рук в руки,
запрещенные книги читались с комментариями, и при
всем том я не помню ни одного доноса из аудитории,
ни одного предательства. Были робкие молодые люди,
уклонявшиеся, о т с т р а н я в ш и е с я , — но и те молчали.
Один пустой мальчик, допрашиваемый своей ма
терью о маловской истории под угрозою прута, расска
зал ей кое-что. Нежная мать, аристократкаи княгиня,
бросилась к ректору и передала донос сына как дока
зательство его раскаяния. Мы узнали это и мучили его
до того, что он не остался до окончания курса.
История эта, за которую и я посидел в карцере,
стоит того, чтоб рассказать ее.
132
Малов был глупый, грубый и необразованный про
фессор в политическом отделении. Студенты презира
ли его, смеялись над ним.
— Сколько у вас профессоров в отделении? — спро
сил как-то попечитель у студента в политической ауди
тории.
— Без Малова д е в я т ь , — отвечал студент.
Вот этот-то профессор, которого надобно было вы
честьдля того, чтоб осталось девять, стал больше
и больше делать дерзостей студентам; студенты реши
лись прогнать его из аудитории. Сговорившись, они
прислали в наше отделение двух парламентеров, пригла
шая меня прийти с вспомогательным войском. Я тотчас
объявил клич идти войной на Малова, несколько чело
век пошли со мной; когда мы пришли в политическую
аудиторию, Малов был налицо и видел нас.
У всех студентов на лицах был написан один страх:
ну, как он в этот день не сделает никакого грубого за
мечания. Страх этот скоро прошел. Через край полная
аудитория была непокойна и издавала глухой, сдавлен
ный гул. Малов сделал какое-то замечание, началось
шарканье.
— Вы выражаете ваши мысли, как лошади, но
г а м и , — заметил Малов, воображавший, вероятно, что
лошади думают галопом и р ы с ь ю , — и буря поднялась;
свист, шарканье, крик: «Вон его, вон его! Pereat!» * Ма-
лов, бледный как полотно, сделал отчаянное усилие
овладеть шумом, и не мог, студенты вскочили на лавки.
Малов тихо сошел с кафедры и, съежившись, стал про
бираться к дверям; аудитория — за ним, его проводили
по университетскому двору на улицу и бросили вслед
за ним его калоши. Последнее обстоятельство было
важно, на улице дело получило совсем иной характер;
но будто есть на свете молодые люди семнадцати —
восемнадцати лет, которые думают об этом.