— Ты сказал, что всем обязан мне. Нет, Павел, это Валентине ты обязан, что институт смог закончить.
Мать говорила, не повышая голоса, спокойно и негромко. Протянула руку к розетке с вареньем, но чайная ложка выскользнула из пальцев и, звякнув, упала розетку. Поднявшись из-за стола, мать прислонилась к стене, заложив руки за спину.
— Я вам тогда ничем помочь не могла. Сам знаешь как все сложилось. Беда за бедой. Сама полгода болела, не успела из клиники выписаться, у Люды после родов осложнение, пришлось к ним ехать. Там ведь трое. И Люду и маленького выхаживать я была должна. Вам обоим не легко было… Но ты одно дело знал — учился, а она тройное ярмо несла, чтобы тебе помочь. Ты институт закончил, а она на третьем… на заочном застряла. Характер, говоришь, у нее, оказывается, тяжелый? Ты теперь дипломированный инженер, а что изменилось? Что ты сделал, чтобы дать ей отдохнуть, чтобы теперь она смогла нормально учиться? Что ты сделал, чтобы хоть чуточку разгрузить ее от домашней кабалы? Сыном, наконец, заняться, как доброму отцу положено? У нее характер тяжелый, а у тебя характер ангельский… Ты забываешь, что Олегу уже второй год — ты при нем орешь на мать, грубишь ей…
— Это что же, — прищуридся Павел. — Она тебя информирует?
— Плохо же ты, сын, свою жену знаешь… — усмехнулась мать, — это при ее-то гордости немилой свекрови на мужа жаловаться? Нет, сынок, у меня источник информация особый: проверенный, достоверный…
— Неужели дядя Вася?!
— А ты что же думаешь? Ты у дяди любимый племянничек, а к Валентине он никогда особых симпатий не питал — значит, он ради тебя душой кривить должен? Выгораживать тебя, Валентину в вашем разладе винить?
— Вот, значит, как оно получается… за моей спиной… все заодно? Ну, этим вы меня не запугаете!
— Кому нужно тебя пугать? Конечно, дело твое молодое… сам говоришь: не ты первый, не ты последний. На твой век дур хватит. Не пожилось с Валей — найдется Галя или Томочка… А Валентина… горько, конечно, ты у нее первый, она тебя любила, да и теперь любит, хотя ты такой любви и не стоишь. Ну, ничего. Помучается, перестрадает и тоже свою судьбу найдет… Не забудь только, что у нее от тебя сын растет… Ты думаешь — это просто, когда Олежка не тебя, а чужого дядю папой называть станет…
— Ну, это еще, положим, вопрос…
— Какой же тут может быть вопрос? Ты же сам от жены, а значит, и от сына отрекаешься. Не будет же она с двадцати двух лет всю жизнь тебя оплакивать. Молодая, красивая, умница…
— Ты же ее никогда не любила и сейчас не любишь… — зло перебил Павел.
— А тебя это теперь не касается. Она мне внука родила, а я ее сыну бабкой довожусь. Подумай-ка ты сам, кому, кроме матери да бабки, твой Олежка нужен? Ну, ладно. Что-то я очень устала. Допивай чай и иди…
— Так. Значит, ты меня из дома гонишь…
— Видишь ли, я считаю, что твой дом там, где у тебя жена и ребенок. А здесь тебе делать нечего. Я тебе не помощник и не союзник… Валентина должна университет закончить… хотя бы ради Олежки, а одной ей это не по силам… Оставайся у дяди Василия, а она ко мне переедет. Если уж суждено внуку моему стать безотцовщиной, пусть он живет с матерью и бабушкой. Все же какая-никакая, а семья… Но не вздумай, когда брошенная твоя семья будет здесь находиться, таскаться сюда, каяться да прощенья просить. Валентина не из той породы женщин, которых можно безнаказанно бросать. Такие обиду прощать не умеют… да оно и правильно. Рваную веревку как ни вяжи — все узлы будут… Если веришь самому себе, что разлюбил… если решение твое окончательно… рви! Не тяни. Не терзай ее и Олежкину душонку пощади… она еще маленькая, глупая… потом ему труднее будет… А теперь… иди. Иди, Павел, я устала.
Он безмолвно, оцепенело всматривался в бледное но такое спокойное, такое черствое и чужое лицо матери.
— Я не понимаю… мама, ничего не понимаю… — Павел поднялся и потерянно окинул взглядом эту, с детства родную, до самой крохотной мелочи знакомую, милую комнату. — Не понимаю… не узнаю тебя… Какая ты жестокая… безжалостная…
Он ушел. И только тогда, через силу откачнувшись от стены, она разомкнула сцепленные за спиной затекшие от напряжения пальцы.
И сразу ее забила тяжелая, неудержимая дрожь. Сделав несколько неверных шагов, она тяжело опустилась на стул. Она не плакала, не рыдала. Припав лицом к холодной клеенке стола, она просто по-бабьи голосила, тихонько, сквозь стиснутые зубы, чтобы не услышали за стеной сердобольные соседи… Голосила от боли, от страха, от непереносимой жалости, разрывающей ее «жестокое, безжалостное» сердце.